Шрифт:
Закладка:
Когда вернусь! – говорит она себе, подразумевая: Когда я вернусь в Кальвинию, найду обоих и поблагодарю! – но также и – Когда я вернусь, то буду лучшим, чем прежде, человеком, клянусь! А кроме того, она думает: Интересно, кем был тот мужчина из Лорисфонтейна, лишившийся трех пальцев? Неужели только нас, белых, мчат на «скорой» в больницу – все самое лучшее! – где прекрасно обученные хирурги пришивают нам пальцы и пересаживают сердца и все бесплатно? Только бы не это, Господи, только бы не это!
Когда она снова видит мать, та уже лежит в отдельной палате, в койке с чистыми белыми простынями, переодетая в ночную рубашку, которую ей, Марго, хватило сообразительности прихватить с собой. Мать в сознании, на лицо ее вернулся обычный, не чахоточный, цвет, ей даже хватает сил, чтобы сдвинуть кислородную маску и пробормотать: «Ну, наделала хлопот!»
Она подносит к губам маленькую, младенческую, пожалуй, руку матери.
– Глупости, – говорит она. – Теперь ма должна отдохнуть. Я буду здесь – вдруг я понадоблюсь ма.
Она собирается провести ночь у постели матери, однако дежурный врач ее отговаривает. Матери ничто не грозит, говорит он; за ее состоянием будет следить медицинский персонал; ей дадут снотворное, и она проспит до утра. Она же, Марго, дочерний свой долг исполнила, намучилась при этом, и самое для нее лучшее – как следует отоспаться. Ей есть где остановиться?
У нее живет в Кейптауне кузен, отвечает Марго, она может остановиться у него.
Доктор намного старше ее, небритый, с мешками под темными глазами. Он назвался, однако она имя его сразу забыла. Возможно, еврей, хотя может быть кем угодно. От него попахивает табачным дымом; из нагрудного кармана его торчит синяя пачка сигарет. Верит ли она его заверениям насчет того, что матери ничто не грозит? Да, верит; но она всегда была склонна верить врачам, тому, что они говорят, даже если понимала, что слова их основываются на одних лишь догадках, – и потому вере своей не доверяет.
– Вы совершенно уверены, что ей не грозит никакая опасность, доктор? – спрашивает она.
Доктор устало кивает. Совершенно! Что вообще совершенно в делах человеческих?
– Чтобы как следует заботиться о матери, вы должны позаботиться о самой себе, – говорит он.
К глазам ее подступают слезы, в том числе и слезы жалости к себе. Ей хочется взмолиться: «Позаботьтесь о нас обеих!» Она готова пасть в объятия этого чужого ей человека – пусть он прижмет ее к себе, пусть утешит.
– Спасибо вам, доктор, – говорит она.
Лукас едет сейчас по одной из дорог Северо-Капской провинции, связаться с ним невозможно. Она находит телефон-автомат, звонит кузену Джону.
– Сейчас приеду, – говорит Джон. – Живи у нас сколько потребуется.
В Кейптауне она не была уже много лет. А в Токаи, пригороде, где живут Джон и его отец, не была никогда. Дом их стоит за высоким деревянным забором, пахнущим отсырелыми досками и машинным маслом. Ночь темная, дорожка от калитки к дому не освещена; Джон берет ее за руку.
– Имей в виду, – говорит он, – у нас не прибрано.
За входной дверью ее ждет дядя. Он испуганно здоровается с ней. Дядя ведет себя, как это принято у встревоженных чем-то Кутзее: говорит быстро, то и дело ерошит пальцами волосы.
– Ма чувствует себя хорошо, – сообщает она, – это всего лишь приступ.
Однако дядя успокаиваться не желает, он уже настроился на трагедию.
Джон проводит ее по дому. Дом мал, тесен, освещен плохо, пахнет мокрой газетой и жареным беконом. Если бы ей позволили похозяйничать здесь, она содрала бы мрачные шторы и заменила их чем-нибудь полегче и поярче; но, разумеется, в этом мире правят мужчины, и хозяйничать здесь ей никто не позволит.
Джон показывает ей комнату, в которой она будет жить. Сердце ее падает. Ковер покрыт пятнами – похоже, масляными, старыми. У стены стоит низкая, узкая кровать, рядом с ней письменный стол, на нем – куча-мала из книг и листов бумаги. На потолке неоновая лампочка – точно такая же была в ее отельном офисе, пока она не добилась, чтобы повесили другую.
Все здесь кажется окрашенным в один цвет: бурый, переходящий, светлея, в тусклую желтизну, а темнея – в пыльную серость. Интересно, сколько лет в этом доме не прибирались, не прибирались по-настоящему?
Обычно здесь спит он, поясняет Джон. Постельное белье он сменил; освободил для нее два ящика комода. Удобства – по другую сторону коридора.
Она осматривает и удобства. В уборной грязно, унитаз покрыт пятнами и пахнет застарелой мочой.
Со времени отъезда из Кальвинии она только и съела что плитку шоколада. И теперь умирает от голода. Джон предлагает ей то, что он называет французским тостом – хлеб, который жарят, окунув предварительно в сырое яйцо. Она съедает три кусочка. А еще он наливает ей чаю с молоком; чай оказывается кислым, однако она его все равно выпивает.
В кухню заглядывает дядя – он в пижамной куртке, но брюк еще не снял.
– Пришел попрощаться на ночь, Марджи, – говорит он. – Крепкого тебе сна. Не позволяй блохе кусаться.
С сыном он на ночь не прощается. И вообще старается не смотреть в его сторону. Уж не поругались ли они?
– Мне что-то не по себе, – говорит она Джону. – Может, погуляем? Я целый день просидела в машине «скорой помощи».
Он ведет ее по ярко освещенным улицам пригорода. Дома, мимо которых они проходят, больше и лучше, чем дом Джона.
– Тут раньше поля простирались, – говорит он. – Потом их разбили на участки и продали застройщикам. А наш дом был коттеджем, в котором жили работники здешней фермы. Потому он и построен кое-как. Все протекает: крыша, стены. Я все свободное время занимаюсь ремонтом. Напоминаю самому себе мальчика, затыкающего пальцем дырку в плотине.
– Да, теперь я понимаю, чем тебе так понравился Мервевилль. В Мервевилле, по крайней мере, дожди не идут. Но почему ты не купишь здесь, в Кейпе, дом получше? Напиши книгу. Бестселлер. Получишь кучу денег.
Это всего лишь шутка, однако он принимает ее всерьез.
– Я не умею писать бестселлеры, – говорит он. – Слишком мало знаю о людях, о их фантазиях. Да и не создан я для этого.
– Для чего?
– Для жизни богатого, преуспевающего писателя,
– Тогда для чего же ты создан?
– В точности для того, что имею. Для того, чтобы жить со стареющим отцом в доме с протекающей крышей, который стоит посреди пригорода для белых.
– Это