Шрифт:
Закладка:
А нижеследующие слова «Баг» напоминают нам Христа гностического тайного учения и Иоаннова евангелия:
«Я сообщил тебе знание, что тайнее тайного;
Взвесив его, поступай дальше, как тебе угодно.
Но приими от меня самую сокровенную тайну, высшее слово».
Слова Арьюны, которые он произнес после того, как Кришна открыл ему тайну, тоже выражают твердость верующих в христа:
«Ты разрушил безумие, пробудил во мне воспоминание;
Я стою твердо на ногах, сомнения исчезли —
я буду поступать согласно слову твоему».
Там же, 73. Ср. также XV, 20; XI, 1 «Bhagavadgita» übertragen und eingeleitet von Leopold Schroeder, 1912,
74
Внесение понятия любви в представление Иоанна о Христе и боге, как и понятие богосозерцания через созерцание традиционного образа христа, носит явно выраженный эстетический характер «Все объективно реальные явления чужды субъекту и большей частью враждебны ему в качестве «не-я», противоположного его «я»; это имеет место даже тогда, как они благоприятствуют потребностям субъекта. Только чистая видимость красивого представляется объектом, который, отрешившись от трансцедентальной связи с трансцедентальной реальностью, одновременно лишился также всякой отчужденности, потенциальной враждебности и реальной противоположности в отношении субъекта и благодаря этому оказался в состоянии не только заставить субъекта, в свою очередь, забыть свою противоположность по отношению к объекту, но путем иллюзорных эстетических эмоций и реального эстетического удовольствия всецело привлечь его на свою сторону и всосать его в себя. При виде красивого умирает, словно в порыве любви, «я, — этот мрачный деспот», чтобы, слившись с объектом, т. е. в данном случае с самооткровением абсолютного духа, снова воскреснуть при утренней заре красоты. «Я» — это тело, к которому прикован субъект и из которого лучшая часть его стремится высвободиться; все его сокровенные упования и желания направлены к вторичному уничтожению объективно-реальных феноменалистических рамок, отделяющих его от бога, и к восстановлению уничтоженного на почве индивидуализации полного его единства с богом, словом, к воссоединению его с богом, неосуществимому в сфере реальности. Все, что идет навстречу этому глубочайшему устремлению, воспламеняет его любовь. Таким воспламеняющим началом является, прежде всего, индивидуум другого пола, в котором субъект рассчитывает раствориться в качестве «я» и воскреснуть в качестве высшей, более микрокосмической коллективной личности (семья); затем — красивое, как знамение божественной воли к откровению, истолковываемой жаждущими любви сердцами как хотение любви». (Е. Hartmann, «Phil, des Schönen», 487 и сл.; см. также его «Deutsche Aesthetik bis Kant* (146 — 148).
Итак, Иоаннов Христос есть в действительности не что иное, как очеловечение Платонова эроса, познания божия в субъективном и объективном смысле или человеческого стремления к любви, находящего свое удовлетворение в соединении с божественной волей к откровению. С этой точки зрения самой главной и основной причиной мифического воплощения гнозиса и его превращения в наглядный (исторический) образ Христа является эстетическое побуждение, стремление непосредственно обеспечить за собой единство с богом путем эстетического самоуглубления своего «я» в созерцание христа. Ведь все христианское благочестие зиждется, как известно, на таком по существу своему эстетическом самоуглублении в сделавшееся доступным для созерцания в Христе и в святых, откровение бойкие, при чем на почве наивно-реалистического понимания чувственное созерцание смешивается и переплетается с духовным.
Христианская церковь так же не может обойтись без искусства, содействующего укреплению и оживлению ее образов и догматов, как не могли греки обойтись без статуй своих олимпийских богов. В тех же случаях, когда она, напр., в области либерального протестантизма, стремится обойтись без помощи искусства и пытается постичь бога при свете чистой правды, ее вера в бога принимает характер самого убогого деизма, а ее вера в откровение божие во Христе превращается в карикатуру на пошлое почитание «исторического» Иисуса-человека, так что приходится искусственным образом поднимать его на пьедестал «единственного в своем роде» индивидуума, дабы оправдать его религиозное значение.