Шрифт:
Закладка:
Я ЖИЛА в другом мире. Я мерзла вместе с Шестериковым, я, как и он, много времени (именно времени – а вовсе не страниц!) не могла войти в госпиталь – запах гноя, первый для меня – уже в реальности запах войны (я работала в челюстном госпитале).
Ни в чем описанном я не принимала участия, я не была на фронте, я жила в Москве до 16 октября, когда нас, как и все учреждения, эвакуировали. Я не только ничего не знаю о Гудериане (кроме имени, конечно!), я и не думала никогда, что вообще мне будет важно войти в его внутренний мир… Словом, я та самая читательница из миллионов, для которых и пишутся книги, – ведь очевидцев становится все меньше. И я поверила всему, с первого до последнего слова. Нет, опять не то. Поверила – это потом, и про это потом. Я эти часы, пока не закрыла (с сожалением) книгу, жила в ином времени и совсем в ином душевном состоянии. Пусть Лев, если захочет, расскажет о том, как я вошла в спальню, совершенно зареванная, но – впервые за многие месяцы – счастливые были слезы.
Я счастлива, что Россия – моя родина. Спасибо, что снова и сильнейшим образом дали мне ощутить, разделить, снова и снова знать – эта глубоко несчастная страна все равно для меня была и будет до смерти самой лучшей на белом свете. И я счастлива, что есть писатель, который так все это за меня, от моего имени, для меня выразил, что чудо под Москвой и просто чудо (мне жаль – это уже теперь, когда я пишу, – что есть фраза в лоб, что Власов – автор этого чуда, ведь оно все же и мистическое, и его-то и выражает Толстой. Одна фраза из другого стилистического ряда).
Я вижу всех, и я ощущаю, как связаны эти двое, больше ощущаю со стороны Шестерикова, а не генерала. Мне еще жаль, что вы его назвали Шестериков, не будут ли это ассоциировать с жаргонным «шестерка»? – а ведь он-то никакой не шестерка, хоть и мечтает нормально об Апрелевке. Потрясла меня сцена на площади, когда трупы из нашей тюрьмы, и как мы, – именно мы, хотя я там не была, я и тогда, и сейчас так ощущала: «Не надо, это не ваше, это наше…» – и никакой к ним благодарности, даже если исключить, – а как это можно исключить? – их собственные страшные жестокости.
Я ведь еще и вовсе не знала, что Андрей – это Власов, а уже была благодарна автору (знаю, что упрямому атеисту, и этим – не атеизмом, а верностью себе, тем, что не поддается никаким модам, – и этим дорогому…) за икону, за эти важные слова, опять же за историческую память. Попробовать докопаться до того, КАК БЫЛО. Но и у Вас, как и у великих предшественников, никогда в литературе на самом деле это не критерий, просто в нашем сознании, что бы там ни говорили генералы-участники 1812 года, навсегда останется Толстой, миф всегда сильнее правды, но, если миф – в самом высоком значении – растет из правды, из стремления к ней, а не из партийных соображений, тут уж для искусства совершенно безразлично, какая именно партия.
Вот сижу за машинкой, и это вечное грызущее, горестное сознание невыразимости. Я испытала счастье, вот и надо сказать автору – Георгию Владимову спасибо за счастье и перестать мудрствовать. Но столько расшевелило во мне это чтение. И мою осень 1941 года, я ходила к Мавзолею прощаться… ладно, это уже другое, это моя жизнь, которая все чаще с годами кажется мне не то что чужой, но прожитой другим человеком.
Может быть, еще скажу вот о чем: немцы в Ясной Поляне. Во-первых, я этого ждала, была уверена, что поднялось и былое чувство – осквернения, но как же замечательно это написано! И Гудериан за столом Толстого, и все, что происходит в его душе… Еще к той фразе про чудо. Ведь когда я читала про лавину отступления, я все равно – и не потому, что я знала про то, что было в декабре, а из самих страниц – над страницами стелется то самое нечто, что и является чудом, что вырастает из всей обыденности войны, из грязи и крови, из горбушки, заначенной Шестериковым, разделенной с милиционером, из мата, изо всего – чудо жизни, ее непредвиденность, чудо России, и чудо русской литературы.
Не знаю, где были написаны эти страницы, в Москве или Голландии[535]. Но ведь прежде, и когда я училась, и когда сама учила других, для меня фразы «Мертвые души» написаны в Риме, а «Идиот» во Флоренции были проходными фразами, а сейчас они наполнились не только зрительными впечатлениями, я видела эти дома – но просто эмиграция наполняет все это своим содержанием… Так что это все равно. Важно, что книга написана и КАК. Это общий наш всехний праздник, что такое есть…
Очень хочется, больше, чем хочется, прочитать сразу все, что дальше. Поймите, тут нет никакого интереса к событиям, просто я уже с этими людьми живу, прожила долго, как им дальше…
В той части, что была опубликована в «Континенте»[536], у меня вопрос – можно сказать и разногласие. Видите, как тут и интонация меняется – хотя и там я не оторвалась, пока не кончила, но нарастало ощущение, что ИХ всесилие перенесено на эпоху раньше.
Тут, собственно, трудно спорить. Но и гораздо позже я не жила в стране, где смершевец, чекист стоял за каждым кустом, не говоря уже – за каждым человеком. Мы недавно по другому поводу спрашивали друг друга: вот наша квартира в Москве. Вы знаете все внешнее, отключение телефона, разбитые окна, перехват почты. Быть может, не знаете, что несколько человек из не самого близкого окружения (за одним исключением) вызывали. Но вот мы спрашивали друг друга: а кто был приставлен? кто ходил в наш дом со спецзаданием? И отвечаем: мы таких не знаем. И уверены – это не наша глупость, легкомыслие, наивность – как хотите называйте. Просто в среде наших настоящих друзей не было ИХНИХ людей.
…Разговор Шестерикова со