Шрифт:
Закладка:
Сын Тимофей
Я не помню ни одного комментария Елены Георгиевны по поводу «Гласности», ни одного материала, который бы она предложила.
Я не люблю митинги – не хожу на митинги и не устраиваю их. Совершенно безобразно отказался баллотироваться в Верховный совет: в каком-то кинотеатре тысяча человек собралась выдвигать меня в кандидаты, а я не пришел. Как мне объяснять незнакомым людям, кто туда баллотируется? Я знал, сколько гэбистов туда наверня-ка проникнут. Как объяснять, что у меня есть свое дело, что не хочу лезть в эту отвратительную, заведомо враждебную мне среду? Да и вообще, как объяснить, что одно дело – правдивая информация, журнал, а совсем другое – откровенная политика, которая никогда меня не привлекала. При этом я считал, что Андрей Дмитриевич совершенно правильно пошел на выборы – его голос благодаря его авторитету все-таки был слышен. Но для Сахарова с Еленой Георгиевной Верховный совет стал основной, не такой уж близкой мне заботой. Кроме того, во времена Горбачева на примере беспомощного Ковалева и хорошо организованной для рекламы Ельцина межрегиональной группы было вполне очевидно, что в парламент идти бессмысленно – его состав заранее предопределен. Хотя, конечно, это не могло быть оправданием для его расстрела, когда он уже не понадобился в своем первоначальном состоянии (Верховные советы СССР и России, конечно, отличались, но не принципиально).
Елене Георгиевне было приятно изредка встречаться со мной еще и потому, что я был единственным человеком в этом кругу, с которым можно было поговорить об издании книги Владимира Нарбута – никто из правозащитников не знал такого поэта. Со мной она могла презрительно заметить о каком-то выступлении секретаря ЦК Пономарева, что «он собой заменил весь Коминтерн». Она знала, что я хотя бы понимаю, что такое Коминтерн. Позже она переманила от меня Бэлу Коваль, которая должна была у меня работать, а потом сказала: «Но я не могу отказать Елене Георгиевне».
А когда начали делать музей Сахарова, я рассказал ей, что в предназначавшемся для этого доме (бывшей красильне) всю молодость провел Алексей Ремизов и описал это в книге «Подстриженными глазами» – семья Ремизова была близка к моей. Среди диссидентов, однако, никто не знал ни Ремизова, ни Нарбута. Она пообещала сделать комнату Ремизова – но не сделала, и даже слегка обиделась, когда, по-моему, в 1990-м году я услышал по радио или прочел в газете, что Павел Судоплатов – тоже «жертва политических репрессий» и теперь реабилитирован, после чего написал письмо в прокуратуру, и об этом была большая статья в «Известиях», что рядом с таким «замечательным» человеком я жертвой политических репрессий быть не могу, и прошу меня из этого списка исключить. Прочтя статью в «Известиях», Елена Георгиевна посетовала: «Ну что ж ты мне не сказал, я бы тоже написала».
Однажды я сказал Елене Георгиевне, что у нас довольно много общих семейных знакомых: академик Борис Делоне в молодости помогал моему деду и стал его преемником в созданной дедом лаборатории гидравлики в Киевском политехническом институте. Игоря Тамма мой дед, будучи деканом теплотехнического факультета, пригласил преподавать на своей кафедре. Елена Георгиевна сказала, что это очень интересно, кому-то надо рассказать, но и ей и мне было не до того (Тамм был еще жив, и она имела в виду его).
Дни августовского путча 1991 года я провел в Белом доме. В четыре часа мне позвонили из Парижа и рассказали о перевороте, чего в СССР пока никто не знал.
За моей квартирой постоянно следили из квартир в домах напротив. С ночи меня проводили четыре каких-то хмыря на «Жигуленке» и тихо спали в машине у подъезда. Я вышел, нашел телефон-автомат и позвонил М. Н. Полторанину, чтобы спросить его, знает ли он о происходящем. Он не знал и тут же предложил встреться в Белом доме. С гордостью могу сказать: я – единственный человек, бывший в Белом доме все эти дни (жил в кабинете С. Н. Красавченко) и не награжденный, слава богу, за это медалью.
В те дни проходил еще какой-то съезд соотечественников в Москве. На нем в качестве корреспондента была моя парижская приятельница Фатима Салказанова. Салказанова много раз брала у меня интервью для «Свободы» – несмотря на то, что с 1990 года на «Свободе» в Мюнхене меня было запрещено упоминать. Там в это время был Матусевич, гэбэшный руководитель русской службы. И отношение ко мне резко переменилось. У меня интервью брали в Нью-Йорке, Париже, Лондоне, но не в Москве и не в Мюнхене. Когда я вышел из Белого дома, ко мне навстречу бросилась Фатима со словами: «Я всегда мечтала, чтобы у меня был свой человек в КГБ – наконец он появился». Я смотрю на нее квадратными глазами, не знаю, что сказать. Она вытаскивает номер «Курантов», где на первой полосе интервью с вновь назначенным зампредседателя КГБ Евгением Савостьяновым, и в нем Савостьянов заявляет, что теперь будет создан общественный комитет по контролю за КГБ и председателем его, по совету Елены Боннэр, будет известный правозащитник Сергей Григорьянц. Звоню Елене Георгиевне – «что сей сон значит?» Она отвечает – ей позвонил какой-то человек:
– Я – Женя, мы с вами когда-то виделись. Я физик, а сейчас – зампредседателя КГБ. Мы создаем комитет по контролю за КГБ, не согласитесь ли вы его возглавить?
– Я женщина старая, больная, мне не до этого.
– Может быть, кого-то порекомендуете?
Она ответила, что назвала мое имя – «но я думала, что тебя хотя бы спросят!»
Я провел полдня в поисках хоть какого-нибудь человека, которому мог бы дать интервью о том, что ни при какой погоде никаким председателем комитета по контролю за КГБ я не буду – Фатима брать интервью категорически отказалась, как и все русские журналисты, в том числе и из «Курантов». С трудом нашел ИМЯ Батчана – корреспондента «Голоса Америки» и объяснил, что сегодня еще непонятно, чем далее будет заниматься КГБ, может, он станет похож на ЦРУ и будет занят только разведкой, но я в этом ничего не понимаю. Если КГБ по-прежнему будет занят слежкой за всей страной, проконтролировать 300 генералов КГБ я не смогу, а быть их ширмой мне неинтересно. Но им была