Шрифт:
Закладка:
После мучительного, на месяцы растянувшегося отъезда Вадима во Францию в 1981 году (в Москве в том году еще вышли его переводы из Деги в антологии «Новые голоса» издательства «Прогресс» и переложения прозаических миниатюр французских поэтов в томике Алоизиюса Бертрана в «Литературных памятниках») читательская судьба Козового в России, казалось, оборвалась надолго, если – в ту пору могло показаться и так – не навсегда. Тем временем книгу его стихов «Прочь от холма» опубликовало парижское русское издательство «Синтаксис» (1982). В 1984 году избранное из двух поэтических книг Козового во французских переводах автора вместе с Мишелем Деги и Жаком Дюпеном вышло с иллюстрациями Анри Мишо и послесловием Мориса Бланшо в издательстве «Эрманн». В 1985-м он был награжден орденом Литературы и Искусства Франции.
В России стихи Козового (сборник «Из трех книг» издательства «Прогресс»), как и его эссеистика (том «Поэт в катастрофе», выпущенный «Гнозисом»), появились лишь в 1990-е годы. Хотели бы ошибиться, но складывается впечатление – такова была тогда обстановка в России, такова и нынешняя ситуация в распадающихся и выветривающихся кругах читателей, – что эти книги, как и подготовленный Козовым каталог уникальной московской выставки Мишо в Библиотеке иностранной литературы летом 1997 года[341] (он отдал ей не один месяц составительской, переводческой, искусствоведческой работы, да и чисто организационных хлопот), пока еще по-настоящему не прочли. Читательский суд для них (как и проверка самих читателей этими непростыми текстами), – дело завтрашнего, а то и, не исключаем, послезавтрашнего дня. Позволим себе предварить эту оценку несколькими словами.
В эссе Козового «Поэт в катастрофе» Ремизов назван «мастером интонации». Говоря о других, поэт – так он устроен – говорит о себе, и наоборот. Надеемся, что завтрашние читатели не пропустят мелькнувшие в комментариях к Валери слова составителя о «предельно волеустремленной человеческой душе», как и центральную для всей книги эссеистических трактатов Козового мысль о «разрыве времен» и новом «вызове», стоящем перед отечественной словесностью после холокоста и Колымы. В лучших стихах Вадима Козового (Анри Мишо назвал его поэзию «великим словоистребительным побоищем») русская речь достигает такой смысловой напряженности и ритмической ощутимости, что со стороны ближайших потомков было бы, нам кажется, непростительным расточительством забыть строки, скажем, «Еще одной вариации» памяти Константина Богатырева или посвященной А. Ремизову «Песни», «Окаянства» или «Ты соловушка не соловей»[342]. Характерно, кстати, что оценки Мориса Бланшо в его послесловии к двуязычному сборнику 1984 года, опять-таки, обращены к будущему: «…нам еще предстоит почувствовать у Вадима Козового эту суровость и раскованность, этот истребительный пыл и еще более истребительную нежность, бешеный, неукротимый и все-таки укрощенный порыв, даже, может быть, нетерпимый бунт против всяческой нетерпимости, иначе говоря – против любых притеснений, воспрещающих уход вечному мигранту – поэту, чья единственная задача – исчезнуть»[343].
Последними работами Козового, пришедшими к читателю, были его переводы из Малларме в сопровождении содержательной «Заметки от переводчика» в осеннем выпуске 1998 года журнала Мишеля Деги «Поэзия» (она кончается словами о внезапной смерти Иннокентия Анненского)[344] и большая подборка новых переводов от Гюго до Шара в антологии «Строфы века-2». Вадим мечтал о книге французской лирики XIX–XX веков в своих переводах, старался использовать любую минуту для работы над ней и в день, оказавшийся для него роковым, переводил для этой будущей книги Рембо…[345]
Каждого из нас не один год связывали с Вадимом Козовым свои отношения (это мы были разными, он во всем оставался собой). Мы благодарно помним встречи с ним в его гостеприимном парижском доме, в квартирах, где он останавливался в Москве, прогулки по улицам обеих столиц, жесты живых и интонации телефонных разговоров, храним присланные им письма и подаренные книги. Часть нашей жизни, которую мы думали пройти вместе с ним и дальше, теперь намертво отрезана; оставшаяся на ее месте пустота невосполнимо зияет и томит. Наше будущее станет – уже стало – иным, намного беднее. Это очень горько. Простите и прощайте, Вадим!
Четвертая проза
В том, что год за годом писал Александр Гольдштейн (1957–2006) и что теперь у нас на глазах стало завершенным целым, его и нашим литературным наследием, едва ли не в первую очередь поражала скорость роста, родовая черта поэта (Мандельштам в «Разговоре о Данте» писал про «быстроту и решимость» как отличительные знаки поэзии, залог ее особых качеств). Печатная жизнь Гольдштейна уместилась в десятилетие с небольшим. При этом ни одна из трех его книг, последовавших за дебютным и сразу же замеченным «Расставанием с Нарциссом» (1997), не была повторением – видимо, потому, что в каждой из них беспощадный к себе писатель снова набирал воздуха, отталкивался от уже сделанного и в неимоверном прыжке? нырке? усложнял задачу. Так получилось и в той, которая оказалась последней[346], – получилось вопреки жизненным обстоятельствам, на этот раз, казалось бы, пресекающим дух и непосильным для индивидуальной воли. Автор, написавший прежде «я люблю, когда все сгорает и мнится бессмысленным, в самом деле являясь таким» («Аспекты духовного брака», 2001), от роковых обстоятельств не отвернулся, но не стал и писать о смерти. Верный себе, он взялся писать смертью, открывая тем самым новые, немыслимые возможности не просто и не только для словесности, письма, хотя и такого достало бы не на одну судьбу, но