Шрифт:
Закладка:
Разрозненные группки беженцев, не обременённые домашним скарбом, но крайне изнурённые и грязные, бродили по сгоревшему жнивью, по берегам речушек и Великого канала, по мокрым пепелищам; что-то высматривали в камышах, в глубоких рытвинах и ямах. Ворошили давно прогоревшие угли, садились на землю и плакали. Придавленные горем, ужасом войны, страхом голодный смерти, они обречённо опускали руки, выкрикивали в небо свои жалобы и стоны, валились в придорожные канавы.
Кто-то плевался в сторону казаков, принимая их за англичан, кто-то закрывал детям глаза, чтоб не видели проклятых иноземцев.
Самые стойкие рыли землянки.
Они любили свою землю и теперь зарывались в неё, прячась от гримас и судорог войны, от унижения бездомной жизни, от презрения тех, кто лишил их родимых жилищ, кто разграбил могилы их предков; прятались и прятали в сердцах жгучую ненависть к захватчикам. По ночам им слышались хрипящие крики солдат, залпы орудий, храп лошадей и головокружительный смертельный посвист пуль. Людей затягивала в свой водоворот пучина недавнего боя, топила души и тела, захлёстывала кровью. Бешено крутилось колесо войны, яростно летели огненные искры — острее становилась боль, невыносимее страдания. Рявкали ракетные станки, зарывались в суглинок длинные лафеты полевых орудий, и крутились, дымились в холодной траве горячие шрапнельные стаканы, рвались в гуще всадников гремучие гранаты, и канониры, прикрывая лица пороховыми совками, прятались от монгольских стрел и шальных пуль за телами убитых. Санитары оттаскивали раненых, успевая обшарить карманы тех, кто намертво припал к земле, обнял её навеки. Каждый хотел хоть как-то оправдать смертельный риск, которому подвергал себя в Китае. «Стой!» — севшим от жути и боли голосом прохрипел один из них и тут же был зарублен налетевшим маньчжуром. Рухнул навзничь и забулькал кровью. А в трёхстах саженях от него французские драгуны нахлестнули коней и пустились вскачь по следу разбегавшихся китайцев. Мобилизованные в армию крестьяне, рыбаки и школьные учителя, наспех собранные в роты ополченцы, хорошо стреляли из луков, но совсем не умели целиться, когда им вручали старинные ружья — одно на пятерых. Многим из китайцев так ни разу и не удалось выстрелить: они рухнули под ураганным огнём французской артиллерии, бережно прижимая к груди деревянные коробки для патронов: три патрона на бойца. Лошади, потерявшие всадников, со сбившимися набок сёдлами и пустыми стременами, одуревшие от пушечной пальбы, жуткого воя шрапнели и трескучих разрывов гранат, с диким ржанием уносились прочь, теряя клочья пены. Спасались от безумия людей, от их жестокой воли убивать себе подобных. Казалось, хищные законы древнего мироустройства вновь яростно и страшно заявили о себе всему живому.
Маньчжуры на войну калек не брали: война, как и её сводная сестра смерть — женщина, охотница до молодых, сильных, здоровых. Она сама умеет их калечить — научилась.
Над окрестностями Чанцзяваня, над полем, усеянным осколками и гильзами, снарядными ящиками и пороховыми бочонками, где мятая кружка с закопчённым дном валялась рядом с оторванным конским копытом, а груда окровавленных бинтов прикрывала собой обломки госпитальной фуры, разнесённой в щепы, горласто кружили вороны. Жировали.
— Вот здеся маньчжура и посыпалась, как вошь с гребешка, — постукивая нагайкой по голенищу, сказал хорунжий и в довершении фразы смачно сплюнул. — Вояки…
Баллюзен осмотрелся.
— Сначала, видимо, ударили ракетами, затем окучили шрапнелью — и тотчас разметали конницу.
— Кони пугаются ракет, — согласился Игнатьев. — Когда я со своим отрядом подходил к Хиве, из-за барханов на нас вылетела разбойничья шайка; думал, завяжется бой, но стоило моему фейерверкеру выпустить всего одну ракету, как лихих грабителей и след простыл — перепугались насмерть.
К их разговору присоединился Татаринов.
— Говорят, вороны — птицы войны, но монголы рассказывали мне о птице смерти — она предвещает мор: чуму или холеру.
— Разновидность каких-нибудь галок, — предположил Баллюзен.
— Да нет, — возразил драгоман. — Птица смерти такая же чёрная, как ворона, лишь клюв бледно-розовый, как окровавленная кость.
— Всё может быть, — привстал на стременах Игнатьев, и поднёс к глазам морской бинокль, подаренный ему Лихачёвым. Мощные линзы приблизили дальний лесок, в котором на тёмно-зелёном фоне елей и сосен грустно желтели осинки; берег речки, кусты краснотала, чёрный обугленный остов небольшой рыбацкой джонки, разбитый снарядами мост, сухие вербы; увязшую в болоте артиллерийскую фуру, глинобитный сарай, лачугу с выбитыми окнами, изрешеченную пулями, без крыши; поваленный плетень, старуху, ползавшую по земле на четвереньках, татарник, репьи... Два десятка печных труб вместо домов.
— Взгляните, — он передал бинокль Баллюзену. — Здесь было сельцо. Снял фуражку и перекрестился. — Земля им пухом.
— Я понял, что в Китае нет народа, — изучив близлежащие окрестности с помощью хорошей морской оптики, возвратил ему бинокль артиллерист. — Есть скопище людей, где каждый хочет жить лучше другого.
— В итоге все живут плохо.
Николай высвободил ногу из стремени, спрыгнул на землю. Офицеры и казаки тоже спешились.
Татаринов угостил папиросами Беззубца и Шарпанова, оставил своего жеребца на их попечении и присоединился к офицерам.
После дождливых и ненастных дней приятно было постоять на солнышке, на тёплом ветерке, у мутно-жёлтой безымянной речки. Хорошо и грустно.
Что ни говори, а война это обман, толкучий рынок, где разменной монетой служит человеческая жизнь.
Пахло грибной сыростью, палой листвой, холодным чадом пепелища. Блестел сухой бурьян. Не умолкали вороны. Пойдёшь налево — коня потеряешь, направо — себя.
Какая всё-таки печаль, какая всё-таки покорность в шелесте осенних трав и в крике птиц! Печаль и грусть.
К Татаринову подошёл Шимкович, молчавший всю дорогу.
— Я думаю, — сказал он драгоману, — богдыхан ввязался в войну из-за страха перед повстанцами юга.
— Из огня да в полымя?
— Страх ослепляет, заражает безумием, а тираны испокон веков страшатся революций.
— Вот на этом страхе нам и придётся сыграть, — сказал Татаринов, перекинув папиросу из одного угла рта в другой. — Правда, в том случае, если Игнатьева попросят союзники.
— Выступить в роли посредника?
— Да.
— А это возможно? — тоскливо посмотрел на кружащую стаю ворон Шимкович. — Так хочется домой...
Татаринов пожал плечами.
— Надеюсь.
В мутнобурлящей воде показалась и скрылась головня, похожая на тощего сома. Выше по течению бездомные китайцы доламывали деревянный мост.
— Уязвимость нашего положения состоит в том, — говорил Игнатьев Баллюзену и стоявшему рядом с ним хорунжему Чурилину, — что мы многого не знаем, даже не предполагаем, из того,