Шрифт:
Закладка:
С горя Елизар Елизарович напился пьяным и завалился в постель к Аннушке, проклиная свою злосчастную судьбу.
– Душа горит, Аннушка! Душа горит. Не видать мне Дарьи, погубят живодеры. Погубят. Как же так можно, а?
Аннушка утешала, как могла. Да разве есть утешение для оскорбленного самолюбия?
– Ночь-то, ночь-то экая! Который час, Анна? Дай мои часы. Сей момент.
Нажал на головку боя, узнал время и, слушая мелодию гимна «Боже, царя храни!», пробормотал:
– Как бы другим звоном не всполошилась Россия, Аннушка. Чую сердцем – беда грянет. Завязь тринадцатая I
Медленно, на ощупь, с промерами дна подходила к Минусинску «Россия» – сияюще-белая в лучах полуденного солнца, трехпалубная, с двумя толстыми трубами, усеянная пассажирами по левому борту.
На берегу глазели горожане. Поодаль от толпы – Елизар Елизарович в английском пальто с бархатным воротником, с тростью и в шляпе; мрачный, тяжелый.
Григорий Потылицын в шинели, при шашке, в фуражке с кокардой, с забинтованным ухом стоял рядом, глядя прямо перед собой с выражением свирепой решимости, стиснув зубы так сильно, что выпятились челюсти. Всю ночь они пьянствовали в доме Пашиных и вдобавок подрались. Медведь ни с того ни с сего ополчился на своего подручного есаула, обозвал всячески, и будто Дарья из-за него ума лишилась; Григорий не сдержался, схватился за шашку, но в ту же секунду от удара медведя чуть было не проломил башкой стену.
Утром Григорий побывал у атамана Сотникова, и тот отдал приказ призвать фронтового есаула в Енисейское казачье войско на должность командира особого дивизиона. «Буде! Послужил кержачьей харе», – думал есаул, но скрыл от Елизара Елизаровича, что в Красноярске они разойдутся по разным дорогам.
– Баржи в Сорокиной оставил, подлец, – бурчал Елизар Елизарович, недовольный капитаном «России». – На тех баржах груз первеющей необходимости. В Урянхай надо завезти до снега. А баржи в Сорокиной. Я с него шкуру спущу.
– Не спустишь. Это не тот капитан.
– Спущу!
– Этот капитан, пожалуй, так спустит, что и на том свете икаться будет, – ковырнул Григорий.
– Я ему зоб вырву!
– Не вырвешь. И зоба у него нет. За этого капитана сам Гадалов держится, как за икону.
– Сказывают, он из политиков?
– До девятьсот пятого плавал на военном корабле лейтенантом, а потом – тюрьма, ссылка, и вот – на Енисее царь и бог! Это же брат доктора Гривы. Оба они служили на одном и том же корабле: один – доктором, другой – лейтенантом. Те птицы! Дворяне…
– Дворяне? Ишь ты! Чего же им не хватало, что они в политику сунулись? – спросил Елизар Елизарович.
– От жира бесятся, – ответил Григорий и вспомнил: – Дал я памяти одному дворянину из ихней фамилии. Век помнить будет! Одним ударом в морду – и с копылков слетел. А потом показал шашку, так он со страху носом в грязь и так полз по грязи саженей тридцать.
– Да ну! Кого же ты так?
Григорий пробурчал:
– Был один такой. Каждого бы из них так обработать – навек зареклись бы лезть в политику.
– Верно. Бить надо. Смертным боем, – поддакнул Елизар Елизарович.
Помолчали. Миллионщик глядел на подваливавшую к берегу «Россию».
– Как же теперь с баржами? Это же чистый убыток. Если нанять буксир Вильнера, он же три цены слупит.
– И того мало. Я бы пять слупил.
– Тьфу! Не зуди, Гришка. И без того весь белый свет в дегте.
– А кто его залил дегтем?
Елизар Елизарович примолк, раздувая ноздри.
«Россия» пришвартовывалась.
Матросы выкинули трап на баржу-дебаркадер, капитан исчез с мостика, и на берег потекли пассажиры. Серая суконка, мещане с багажом, крестьяне с мешками и под конец почтенная публика первого класса: офицеры, купцы, промышленники, а среди них – старуха, вся в черном, и бок о бок с нею высокий, представительней офицер с тяжелым саквояжем в руке.
Елизар Елизарович узнал Ефимию.
– Ведьма прижаловала. Гляди, и офицерик топает. Не из Юсковых ли кто? Ну, ведьма! Не ужилась, должно, у сына Михайлы.
Зоркоглазый Григорий пригляделся к офицеру: прапорщик, кажется, и лицо знакомое. Да это же…
– Боровиков?!
– Што? Где Боровиков?!
– С ведьмой. Тот самый Боровиков, прапор. Он! Чего там.
– Господи помилуй!
– Я бы его сейчас…
– Хоть бы с Дарьей не встретился. Беда будет. Ты погляди: не гонят Дарью? Гудок парохода, должно, слышали в тюрьме. Я им сказал: как услышите гудок, приводите.
Григорий пошел за бабкой Ефимией и офицером.
Из минусинских Юсковых никого не было на пристани. Бабка Ефимия и офицер направились к стоянке извозчиков. Григорий подслушал разговор.
– Может, передумаешь, Тима! Денек передохни в городе, а там и в Белую Елань. И я бы с тобой съездила, да вот ноги гудут.
«У ней гудут ноги, – язвительно подумал Григорий. – На сто двенадцатом году жизни – „гудут ноги“! Когда же она сдохнет?» И поймал себя; слова-то Елизара Елизаровича…
– В другой раз, бабушка, – ответил офицер. Теперь Григорий не сомневался: Тимофей Боровиков!
– Знаю, милый. Поспешать тебе надо. Кабы чего не случилось с Дарьюшкой. Год, как весточки нету. Может, и послала письмо, да перехватили злодеи. И твои письма перехватили. Увидишь, скажи, чтоб повидаться приехала. Жить буду у внуков. И Варварушке поклон от меня. А Елизару бешеному – кукиш под нос. В крепости сатанинской пребывает, злодей. Ох, люди, люди! Доживу ли я до вольной волюшки, когда человек к человеку лицом станет и слово будет не в цепях и тюрьмах? Я сама, сама подымусь, Тима. Благослови тебя Господь. Хоть бы вы соединились, голуби. Молиться буду за тебя и за Дарьюшку.
Старуха уехала. Багажа у нее не было – ни узелочка.
Как будто она приехала не из дальнего города, а переходила из дома в дом через улицу.
Григорий ждал, что будет делать дальше прапорщик. Тот закурил, взял свой кожаный саквояж, наверное трофейный, и подошел к извозчикам.
– Кто из вас увезет меня в Белую Елань?
«К черту бы тебя на рога, а не в Белую Елань!..»
– Давай. Чего там! – согласился один из извозчиков и назвал цену. Боровиков не стал торговаться, но сказал, что за такие деньги он потребует быстрой езды.
– Насчет этого не беспокойтесь, ваше благородие. Дорога знакомая, приискательская, хотя и дальняя, якри ее.
Когда Боровиков уехал, Григорий все еще тупо глядел в пространство, потом подошел к протоке, не ослабляя напряжения мускулов, пока не подошел к обрыву. Тут он остановился. Сердце стукало. Опять накатилось то отвратительное чувство позевоты, которое всегда овладевало им в порыве неудержимой ярости. «А пусть! Он там узнает, что она с ума сошла. Узнает!» – угрожал он Боровикову, не двигаясь с места, затем опустился на причальный столб и долго сидел так, глядя вниз, под яр, на пепельно-серую гальку отмели.
II
Она шла серединой набережной с конвойным солдатом и жандармским подпоручиком. Но это была не та Дарьюшка. Она шла, низко опустив голову, в своей плюшевой жакетке, застегнутой на одну нижнюю петлю, в пуховом платке, закрывающем щеки, необычно притихшая, будто гнали ее на каторгу. Чем-то она напоминала подстреленную птицу: еще жива, бьется на земле, а взлететь не может. Она не видела Григория, когда поравнялась с ним, и не слышала, когда он окликнул:
– Дарьюшка!
Жандармский подпоручик уставился на Григория, но тот не обратил на него внимания.
– Дарья Елизаровна! – подошел Григорий ближе; она взглянула на него и тут же потупилась, не остановившись.
Жандармский подпоручик предупредил:
– С конвоируемой в разговор вступать запрещается.
– Что вы ее гоните под конвоем?
– Это вас не касается, есаул. Отстаньте.
– Потише!
– Что значит «потише», есаул? Я предупреждаю!
– Ты как разговариваешь? На фронт бы тебя! Там бы тебе мозги прочистили.
– Што? – вытянулся подпоручик. – Фамилия?
– Фамилия? – Григорий пригнулся к подпоручику и, сузив глаза, ответил такое, что жандарм потянулся к револьверу. – Тихо, тыловик! Не балуй! – И, опередив Дарьюшку с конвоирами, Григорий быстро пошел к пристани, забежал по трапу на баржу, где Елизар Елизарович о чем-то разговаривал с капитаном.
– Вот она… дочь моя… – трудно провернул таежный медведь, мотнув бородою. – В каюту, значит! В ту, какую указал. Подальше от публики.
– Отец? – У Дарьюшки задергались губы. Сколько же горечи выплеснула она ему в лицо! Это, конечно, ее отец! – Это ты меня отдал на поругание насильникам с оружием? За что, а? За что? Жестокий ты. Жестокий. Пусть, пусть меня терзают мучители! Пусть рвут мое тело