Шрифт:
Закладка:
Правда, был еще один вопрос: что мы будем эту неделю делать в Ленинграде, если у нас нет ни метра пленки? Но и этот вопрос как-то рассеялся на фоне совершенного профессионально го подвига и выпитой водки, а кроме того, у нас была сценаристка.
Тут будет еще одно лирическое отступление.
Боже, как я ее ненавидел! До дрожи, до остервенения, до… удивления, смешанного с восхищением. Я не знаю и не хочу обсуждать, каковы были ее отношения с Г. С., но от Улановой она писала кипятком и в этом кипятке готова была сварить любого оппонента. Характер у нее был вздорный, но – направленный на благое или просто нужное дело – пробивал стены, в том числе любых начальственных кабинетов. Она всех подозревала: в недостаточном уважении к Г. С., в тайных кознях, в отсутствии вкуса, такта, профессиональности, но при этом могла быть до смешного наивной. При всем своем неудержимом злодействе была по-своему талантлива.
К тому этапу съемок, на котором я прервал свой рассказ, ее попечением и именем Г. С. наша картина была уже двухсерийной, лимит пленки выбит чуть ли не в два раза больше положенного, сроки сдачи перенесены на «пока нас это не устроит», и никакое начальство не смело даже носа сунуть в рабочий материал.
Как-то раз я сказал сценаристке, что у нас человека с повышенной пробивной способностью называют танком, так вот она – целая танковая рота! Ей это чрезвычайно понравилось. Она говорила: «Ну, я полезла в танк!» И точно, садилась в свою бронемашину, поднимала знамя Улановой, и не было преград, перед которыми она бы сробела или отступила. К концу картины, когда мы уже нассорились и наорались друг на друга вдосталь, я ее почти полю бил. Может быть, еще потому, что если с Г. С. я, безусловно, пере оценил свои силы, то с ней оказался пророком. Когда первый раз она везла меня к Улановой на Котельническую, то, поднимаясь в лифте, сказала, глядя на меня «со значением»:
– Вы должны понимать, Алеша, что если картина, которую вы сделаете, Галине Сергеевне понравится, Ленинскую я вам не обещаю, но Государственную премию вы получите наверняка.
Тут лифт остановился.
– Живым бы уйти, – сказал я, и мы с ней вышли на лестничную площадку.
И ведь точно: обошлось без премии, я жив, вот пишу воспоминания, а она умерла от рака за год до Галины Сергеевны.
Возвращаюсь к главному: пленка у нас уже на второй день была. И мы еще сняли Мухина.
Мухин был похож на ветерана войны, регулярно встречающегося с допризывниками и откатавшего свои военные мемуары до гладкости и крепости желудя или каштана. Он, собственно, и был ветераном войны, только в нашем фильме темой его воспоминаний была не война, а любовь на войне. Разумеется, к Г. С. Улановой. Она есть в фильме, эта действительно трогательная история о трех молодых офицерах, поклонниках Улановой предвоенной поры, каждый из которых взял фото Улановой на фронт. И только одна – мухинская Уланова – вернулась с войны живая.
Все бы ничего, но этот милый и искренне преданный Улано вой инженер обкатал свою историю на радио и ТВ, она вошла во все книжки и брошюры об Улановой, и он ее уже не рассказы вал – пел, как по нотам, и оттого на экране поперла бы такая фальшь, такой сироп… А тут еще в его квартиру на съемку пожало вал сам кумир. Кстати, за 40 лет знакомства Г. С. впервые пере ступила порог его жилища, поэтому он был еще и в священном, восторженном полуобмороке и, кроме отработанной истории, жаждал поделиться с камерой этим восторгом, который лично мне казался стратегически неуместным.
Вот сейчас я, наконец, понял бессмысленность всей моей безумной и безнадежной войны с Легендой. Ведь для развенчания этой малой легенды мне достаточно было снять Мухина как есть, чтобы было понятно, что для Улановой, несмотря на всю историю любви, он человек совершенно чужой, а сама история обкатана до такой степени, что ее не то что спеть, а даже сплясать можно. Но – в улановском, трижды улановском, но все-таки моем фильме я не мог себе этого позволить и поэтому, объективно говоря, делал из мертвой Легенды – живую. И эту мою озабоченность собствен ной профессиональной репутацией Г. С. заметила, видимо, еще в первом, отвергнутом ею варианте фильма и ухитрилась поставить на службу – чему? Да вот той самой легенде, на которую обязан был работать и наш фильм тоже.
Удалив Уланову и сценаристку (они поразительно легко на это согласились), я пару часов занимался чем-то вроде психоанализа, возвращая Мухина к реальным первоощущениям в этой истории. Лично я бы этот эпизод в картину не брал, но сейчас он не вызывает чувства неловкости, по крайней мере у меня.
А потом мы вернулись в Москву, сели в просмотровом зале…
Я не рискну назвать это разочарованием. Это было наваждение: если б на пленке просто не оказалось изображения, мы бы хоть понимали, что даже у «Кодака» бывает брак. А тут изображение было, звук был, а того, что мнилось нам, когда мы, потные от волнения, ползали по полу мемориальной комнаты, – не было. Эмоций, грустных мыслей, прозрений и признаний – ни-че-го. Был ровненький, незапоминающийся, местами невнятный текст и – чудо операторского искусства, и – слава улановской пластике – стильное изображение, особенно впечатляющее в момент пауз в речи. О чем она говорила, я еще с трудом вспомнить могу, а из самих слов в память врезалось только, что новое поколение, при ходящее в Большой театр, может позволить себе пройти по сцене в галошах. Я потом несколько месяцев работал в монтажной с этим текстом, многое пришлось дотягивать и вставлять в картину, но это был один из моих самых памятных режиссерских провалов.
Нет, там были, и в большом количестве, различные истины. Там, где они касались балета, в устах Улановой их, вероятно, следовало бы именовать вечными, в остальных случаях – банальными. Ведь на самом деле банальные они или вечные, зависит не от истин, а от личности, их произносящей.
Конечно же личность Улановой была намного значительнее и существеннее ее слов, но чтобы в словах она до такой степени не отражалась – в это даже поверить трудно. Но, увы! Применительно к моему опыту это именно так.
И подмывает задать сакраментальный вопрос: а была ли личность? Ведь не может быть личности вовсе без быта, без личной