Шрифт:
Закладка:
Так оно и началось. Жертва плюс спаситель. Большая Безответная Любовь. Люди, которых мы знали, которые слепо верили в фильмы и литературу, утверждали, что такая любовь – это навсегда, она переживет все, даже смерть. Мне не хотелось над этим даже смеяться. Но порой я из-за этого плакал; когда впервые увидел ее нагой, заплакал, словно полковник Квятковский [97]. Проплакал я также и на нашей свадьбе, когда мы танцевали под фрагменты The Cure. Тот, кто распределяет время на «лучшее» и «худшее», сказал бы, что вот ради чего стоит жить. А потом мы, наконец, стали почти нормальными. Это было огромное усилие – пытаться все так удержать. Чтобы оно продолжалось, чтобы не сломалось. Сперва я ежедневно боялся, что сломается; когда мы взяли в кредит квартиру, мне регулярно снились войны, катастрофы, голоса, говорящие в мегафон, что мы должны взять самое необходимое и убегать.
Однажды она сказала мне:
– Может, Миколай, ты напишешь об этом книгу? О «Монаре», о том, что с тобой случилось. Может, ты должен?
А я ответил ей, что не могу, что это бессмысленно, потому что я снова заработаю на ней кучу денег и снова все повторится. Но тогда – наверняка – мне не повезет так сильно. Я не встречу ее во второй раз.
Тогда она ответила, что понимает.
А я подумал, как сильно ее люблю и что не могу потерять. Я действительно делал все, чтобы мы жили нормально. Последние три года. Все-все-все.
И, наконец, все вывалилось у меня из рук.
Потому что, сука, как же было ему не выпасть?
Как она могла не перестать меня понимать?
– Слушай, иди уже к жене. Иди к жене и уезжайте отсюда как можно быстрее. И – заботься о ней, – говорит Каська.
Все еще девять старых многоэтажек, рассыпанных, словно старые кубики. Все еще трухлявый заборчик и газон. Все еще стена леса. Ночью эти места всегда выглядят получше – по той простой причине, что их и не видно толком, – но ночью и куда больнее, потому что ночью я тут бывал куда чаще. Когда я смотрю в это окно, вижу горящий свет. Какой-то миг я уверен, что Дарья – внутри.
Кася скребет ногтем по объявлениям, приклеенным к столбу, нечитаемому куску бумаги.
– Хотел бы я, чтобы у тебя жизнь была получше, – говорю я. – Хотел бы я, чтобы ты была счастлива.
– Тебе и правда есть до этого дело?
– Теперь – да, – отвечаю я искренне.
Я смотрю на нее, смотрю ей в глаза, и что-то из меня вдруг вываливается, я хриплю, прикрываю рот, желая ухватить это что-то в последний момент, прежде чем оно разобьется о землю. Но, увы, уже поздно.
– Это несправедливо, что моя мама мертва, а твоя – жива. Но однажды умрет и она, вот увидишь, – говорю я.
Она широко распахивает глаза – на краткий миг, Дарья делала так же, словно кто воткнул ей в глазницы две большие темные монеты.
– Мне и правда уже пора идти. Прости, – говорю я.
А она начинает смеяться. Хватается за живот. У нее очень красивая улыбка. Точно такая же, как у сестры.
Она подходит ко мне и, прежде чем я успеваю отреагировать, целует меня в губы, быстро и сильно.
– Никто мне такого не говорил. Правда, – говорит она. – Спасибо.
Да, я убежал отсюда, но кажется, кое-что со мной все же случилось, у меня была жизнь, хорошая и плохая, смешная и страшная, всех оттенков, всего спектра, но что-то было, я повидал мир, проигрывал его и выигрывал, и снова проигрывал. А она все время сидела здесь. Она стоит передо мной, и одновременно я представляю, как она наверху смотрит в окно на лес рядом, на его черную, грязную стену, и представляет, как оно – бежать сквозь этот лес и не останавливаться, бежать, пока не добежишь до другой стороны, до свободы, до свободы как до чего-то банально простого, до свободы, понимаемой как остановка, как перекресток, дорожный указатель, сто злотых на билет в кармане.
– Не переживай. Хорошо, что мы поговорили. Если бы ты слышал, о чем приходится разговаривать с местными. Кто кого в последний раз хряпнул в лобешник на дискаче, кто пришел вставленный в магазин, кто у кого помер, – пожимает она плечами.
– Люди всюду о таком разговаривают, – отвечаю я.
– Я не знаю, как оно «всюду». Знаю, как оно здесь. Знаю, что люди тут не говорят: «чувствую» или «мне кажется», или «не понимаю». Тут говорят только «я слышал, что» или «свали». Потому – хорошо, что мы поговорили. Поверь.
– Я должен отдать тебе деньги за пиво и сигареты.
– Иди к жене, – повторяет она.
Я киваю и спрашиваю:
– У тебя есть номер телефона?
– Зачем тебе? Хочешь со мной трахнуться или что?
Я качаю головой. Она смотрит на меня секунду-другую, словно последняя жертва.
– Тогда не знаю, зачем оно тебе. Если захочешь – найдешь меня, – машет рукой и исчезает в подъезде.
Мне придется идти минут сорок, пока не дойду до Известковой. Это долго, но ведь у меня есть сигареты. Наконец я закуриваю одну. Сперва она отвратительна, это словно приставить к губам выхлопную трубу, но потом, когда металлический привкус разливается по всему телу, начинает легчать.
И только тогда я проверяю телефон. Сообщение, посланное с неизвестного номера.
«Девушка будет жить. Агата. Ты где?»
«Я шел из ниоткуда в никуда, не имея на самом деле никого». – Я увидел эту фразу, написанную карандашом в записной книжке, корявыми буквами, и снова начал смеяться.
– И что, ты все еще ненавидишь озера? – спрашивает он.
Я кладу ладонь на его голову, растрепываю ему волосы. Он постригся, выглядит теперь куда лучше. Вот только снова начал курить, я даже не обратила внимания, с какого времени. Не могу ему ничего запретить, я уже запрещала ему столько вещей, все наше замужество – было одним большим запретом.
Озеро – цвета грязного изумруда. Идущий из воды, сбитый из досок помост новый, но камыш вползает на него, окружает, коварно хочет его разломать, расщепить.
– Нет, привыкла, – говорю я.
– Тогда, когда поехала на весь день в лес?
– Да, тогда, – лгу я.
– Тут мы часто устраивали костры, на этом берегу, в средней школе, – говорит он, делает несколько шагов и ставит ботинок на землю в конкретном месте.
– Потому мы сюда пришли? – спрашиваю я, зевая.
– Конечно, – отвечает он.
– Как называется это озеро?
– Холодное.