Шрифт:
Закладка:
Глава лондонского издательства, придумавший эту командировку, предупреждал Дэвида: всякого, кто предпримет поездку в Котминэ, ожидают куда более серьезные препятствия, чем запертые ворота. Старик вспыльчив, не любит, когда при нем упоминают некоторые имена, груб, вздорен — следовательно, данный «великий человек» может показаться ужаснейшим старым ублюдком. А может быть и обаятельным собеседником — все зависит от того, понравитесь вы ему или нет. В некоторых отношениях наивен, как ребенок, добавил издатель. Не спорьте с ним об Англии и англичанах, избегайте разговоров о его пожизненном изгнании. Он не выносит, когда ему напоминают о том, что он, возможно, упустил. И наконец: он страстно желает, чтобы мы выпустили о нем книгу. Пусть Дэвид не даст себя одурачить и не верит, что этому человеку совсем наплевать на то, что о нем думают соотечественники.
Вообще-то говоря, в поездке Дэвида особой необходимости и не было. Наброски вступительной статьи у него уже были готовы, он достаточно четко представлял себе, что в ней скажет: собраны основные эссе из каталогов выставок, в первую очередь ретроспективы, устроенной в 1969 году в галерее Тейт (запоздалая оливковая ветвь от британского официального искусства), а также двух недавних выставок в Париже и одной в Нью-Йорке; небольшая монография Майры Ливи из серии «Современные мастера» и переписка с Метью Смитом; подборка интервью, опубликованных в разных журналах. Несколько биографических подробностей остались невыясненными, но их легко было запросить и почтой. Можно, конечно, задать множество вопросов из области искусства, но старик не любил распространяться на эту тему, вероятнее всего, как подтверждает опыт прошлого, он ничего путного не скажет и ограничится желчными замечаниями или просто грубостью. И все же перспектива встречи с человеком, которому Дэвид посвятил уже немало времени и творчеством которого он, с некоторыми оговорками, искренне восхищался, радовала его: с таким человеком безусловно интересно познакомиться. Как-никак сегодня он бесспорно — один из крупнейших художников, его можно поставить не только рядом с Бэконами и Сазерлендами, но в чем-то он выше их. Среди избранных он, пожалуй, самый интересный, хотя, если спросить его самого, он сказал бы, что не имеет с этими чертовыми англичанами ничего общего.
Родился в 1896 году; студент Слейда в славный период господства там школы Стиров и Тонкса, рьяный пацифист, когда пришло время — это было в 1916 году — призыва в армию; год 1920-й застал его в Париже (с Англией он духовно порвал навсегда); лет десять, а то и больше провел в поисках — даже Россия повернулась тогда лицом к социалистическому реализму — ничьей земли между сюрреализмом и коммунизмом, после чего прошло еще с десяток лет, прежде чем Генри Бресли получил подлинное признание у себя на родине, когда произошло открытие его рисунков на темы Испанской гражданской войны, которые он сделал за пять лет второй мировой войны, живя в Уэльсе на положении «изгнанника из изгнания». Подобно большинству художников, Бресли шел намного впереди политиков. В 1942 году лондонская выставка его работ 1937–1938 годов вдруг приобрела для англичан особый смысл: теперь они уже знали, что такое война и какое безумие принимать на веру декларации международного фашизма. Более мыслящие люди понимали, что ничего особенно оригинального в его изображении испанской агонии нет — по духу своему искусство Бресли означало всего лишь возврат к Гойе. Но сила и мастерство художника, превосходное владение рисунком не подлежали сомнению. Печать была поставлена, поставлена она была — в плане личном — и на репутацию Бресли как человека с «трудным характером». К тому времени, когда он вернулся в Париж в 1946 году, легенда о его ненависти ко всему английскому и традиционно буржуазному, особенно если речь заходила об официальных взглядах на искусство или административном вмешательстве, уже прочно утвердилась.
На протяжении последующего десятилетия не произошло ничего такого, что существенно способствовало бы росту его популярности. Тем не менее его картины начали пользоваться спросом у коллекционеров и ширился круг его влиятельных поклонников в Париже и Лондоне, хотя ему, как и всем европейским живописцам, и приходилось страдать от стремительного возвышения Нью-Йорка в качестве главного арбитра художественных ценностей. В Англии Бресли никогда не стремился играть на «черном сарказме», характерном для его испанских рисунков; тем не менее его авторитет, как и зрелость его работ, возрастал. Большая часть его знаменитых обнаженных фигур и интерьеров появилась именно в этот период; надолго погребенный гуманист начал выбиваться на поверхность, хотя, как всегда, публика больше интересовалась богемной стороной его жизни — россказнями о его попойках и женщинах, которые распространяла время от времени травившая его желтая и шовинистически настроенная часть Флит-стрита[23]. Но к концу пятидесятых годов такой образ жизни уже перестал быть сенсацией. Слухи о его греховном поведении и такие факты, как презрение к собственной родине, стали казаться забавными и даже… импонировали обывателям, склонным отождествлять серьезное творчество художника с его красочной биографией, отвергать, ссылаясь на отрезанное ухо Ван Гога, всякую попытку рассматривать искусство как высшее проявление здравомыслия, а не как слащавую мелодраму. Следует признать, однако, что Бресли и сам не слишком решительно отказывался от той роли, которую ему навязывали: если людям хотелось, чтобы их шокировали, он, как правило, шел им навстречу. Но его близкие друзья знали, что, хотя приступы эксгибиционизма повторялись, он сильно переменился.
В 1963 году он купил в Котминэ старую manoir и покинул свой любимый Париж. Год спустя появились иллюстрации к Рабле — последняя его чисто графическая работа; эта книга, выпущенная небольшим тиражом, считается одним из ценнейших в своем роде изданий века. В том же году он написал первую из серии картин, снискавших ему неоспоримую всемирную славу. Хотя он всегда отвергал попытки толковать его творчество в духе мистицизма — в нем сохранилось еще достаточно левизны, чтобы воздерживаться от приверженности к какой-либо из религий, — великие, в буквальном и переносном смысле, полотна с их доминирующими зелеными и синими тонами, которые начали появляться в его новой студии, уходили корнями в другого Генри Бресли, о существовании которого внешний мир прежде не догадывался. В известном отношении он как бы открыл свое подлинное «я» значительно позже, чем большинство художников, равных ему по дарованию и опыту. Он не стал законченным отшельником, но и не был уже enfant terrible[24] среди людей своей профессии. Однажды он сам назвал свои картины «грезами»; и действительно, элементы сюрреализма в его творчестве были, они остались еще от двадцатых годов, и в этом сказалось его пристрастие к анахронизмам. Был