Шрифт:
Закладка:
Огорчили отзывы незнакомых молодых критиков. Марк Слоним признал, что «Семь цветов радуги» «не особенно порадуют любителей поэзии Брюсова»: в них «не находишь прежней силы брюсовских стихов, их резкой тяжести и того боевого настроения, которые сообщали им особый чеканно-строгий стиль»{50}. Маргарите Тумповской, обстоятельно разобравшей книгу в «Аполлоне», «Семь цветов радуги» показались «нескончаемой цепью строф, странно схожих и странно не зацепляющихся за память»: «Не слитый с миром событий, поэт бессилен приобщиться к миру чувств. Какой принужденностью, какой неинтересной риторикой веет от его описания любовных чувств. […] Воображение Брюсова перестало рисовать образы; оно их мыслит наскоро, оно по ним пробегает, как по таблице с выкладками, и находит в них только средство для воссоздания очередной схемы»{51}.
Диссонансом прозвучала статья Вячеслава Иванова «О творчестве Валерия Брюсова», содержавшая помимо высоких оценок интересные, хотя и спорные утверждения: «Брюсов-лирик — фаталист в своем восприятии земной жизни и жизни загробной, в переживаниях любви и страсти, в воспоминаниях о прошлом человечества и в гаданиях о временах грядущих. […] Глубочайшая и сокровенная стихия этого лиризма — лунная, как будто женская одержимая душа обитает в мужском, юношеском теле этих чеканных словесных форм. […] Брюсов-романтик даже в самые трезвые минуты своего поэтического созерцания и в самых кристаллически-прозрачных, безусловно классических по манере и по завершенности созданиях, — романтик и при случае, по прихоти или склонности, чернокнижник, но никогда не мистик и даже по своему миросозерцанию не символист, — если символизм понимается не как прием изобразительности, а как внутренний принцип поэтического творчества»{52}. Не берусь судить о «женском» или «мужском» характере брюсовского лиризма (Бальмонт и Чуковский считали его «мужским»), но утверждение о «лунной стихии» оспаривают стихи самого Брюсова. Луну он всегда воспринимал негативно: вспомним хотя бы стихотворение «Лунный дьявол» во «Всех напевах» и цикл «Под мертвою Луной» в «Зеркале теней».
«Вячеслав Великолепный» послал другу корректуру, пояснив: «Желанна ли тебе эта статья или нет, я лично не смею решать, но ни за что не хотел бы, чтобы она увидела свет, если она тебе не желанна», — и попросил отметить на полях «частные определения, которые тебе не по душе в этой попытке беглой синтетической характеристики». «Кое с чем ты просто не согласишься — и знать это для меня лично и любопытно и важно». Брюсов ничего не возразил, понимая, что дело не в определениях, а в разности мировоззрений: «Какое же может быть сомнение, что мне дорого все, что Ты найдешь нужным сказать обо мне! […] Твою статью я прочел, со спокойной уверенностью, что все сказанное Тобою должно быть сказано (по крайней мере в данный день). И теперь могу только еще раз и очень благодарить Тебя за написанные строки и за всю Твою речь на „том“ вечере. Знаю, что Ты мог бы сделать мне много укоров, которых нет в статье, но верю, что их сегодня не следовало делать. А за всё сказанное опять и опять благодарю дружески»{53}.
Пожалуй, самый восторженный отзыв о «Семи цветах радуги» оставил Ваан Терьян, ведущая фигура армянской символистской поэзии, чьи юношеские опыты Брюсов отметил десятилетием раньше. Благодаря автора за присылку книги, «которая, наконец, после стольких скитаний дошла до меня»[81], Терьян писал: «Новая книга уже издавна любимого поэта вызывает чувства, напоминающие те, которые овладевают человеком при встрече с издавна любимой женщиной после долгой разлуки. В ней со всем тем, что было тебе дорого и мило, находишь и новое, и она уже по-новому тебе мила, точно вся она новая, и та и не та, и любовь так глубоко освежена! Вот так я и встретил Вашу прекрасную книгу, где вместе со всем тем, что было мне мило в Вашей поэзии, так много освежающего!»{54}. Терьян переводил Брюсова (как и Брюсов — Терьяна) и вдохновлялся его творчеством, о чем свидетельствуют стихотворные записи армянского поэта в четвертом томе ПССП (собрание В. Э. Молодякова).
Предсказать реакцию врагов было нетрудно. В выпадах Айхенвальда звучали знакомые мотивы: «Истинная поэзия — неопалимая купина, зажженная рукою не человеческой; между тем у Брюсова — только искусственная, электрическая свеча, слишком явное порождение новейшей техники»{55}. Над книгой поглумился Лернер, ранее издевательски откликнувшийся на прекращение ПССП{56}. Брюсов даже хотел предать гласности свои отношения с критиком, некогда писавшим ему льстивые письма, но передумал{57}. Парнок опубликовала в «Северных записках», где Брюсова не любили, памфлет против «Семи цветов радуги», «созданных последними усилиями ослабевающей воли», и написанного Брюсовым в 1914–1916 годах окончания «Египетских ночей» Пушкина, в котором видна «несомненная ловкость фальсификатора»{58}. «Есть определенная группа литераторов, зарабатывающих хлеб насущный регулярным руганием Брюсова», — констатировал Сергей Бобров{59}… который сам через несколько лет окажется в их числе.
Результаты этого эксперимента однозначно понравились только Горькому: «Читал и радостно улыбался. Вы — смелый, и Вы — поэт божией милостью, чтобы ни говорили и ни писали люди „умственные“»{60}. Последние слова относились к Парнок, писавшей: «Может быть, Брюсов, сам столь скупо одаренный вдохновением, станет вдохновительным образом для чьего-нибудь творческого воображения. Кто знает, — может быть, будет написан новый Сальери, не тот великий Сальери, у которого был свой Моцарт, а Сальери — вечный жид, для которого Моцарт — опасность гения — скрыт даже в футуристе». Историки литературы отметили влияние этого текста на мемуары Цветаевой.
Ходасевич дал корректный отзыв о «Египетских ночах»: «Многие стихи звучат воистину по-пушкински», — хотя лукаво заметил: «Одной из очаровательных черт „Египетских ночей“ (Пушкина. — В. М.) было то, что они не кончены»{61}. Жирмунский детально разобрал опыт Брюсова с филологической точки зрения, придя к выводу, что он «представляет любопытный факт своеобразного истолкования одним поэтом органически ему непонятного замысла другого поэта. Брюсов старается освоить Пушкинский отрывок с помощью привычных ему эстетических категорий, превратить поэму Пушкина в новую эротическую балладу Брюсова»{62}. Самый неутешительный вердикт вынес Константин Мочульский, которому было посвящено первое издание книги Жирмунского: «Законченные им „Египетские ночи“ производят впечатление античного торса с приделанными к нему восковыми руками и ногами. Но влечение его — безнадежное и упорное — к Пушкинскому мастерству — крайне показательно»{63}.
Глава пятнадцатая
«Сны человечества»
1
Брюсова всегда привлекал Древний Рим: избрав его изучение профессией, он мог бы стать выдающимся ученым. «Даже Греция близка мне лишь постольку, поскольку