Шрифт:
Закладка:
– Что это? – спросил полковник, он не понял, зачем доктор ест землю, пыль, грязь… Может быть, это что-то целебное?
– Мука, – ответил Никонов.
Он выпросил в обозе у одного купца три горсти муки, ссыпал в карман и теперь питался ею на ходу.
Глянув на обслюнявленную, клейкую от приставшей к пальцам серую пыль, Никонов сглотнул слюну и протянул щепоть Вырыпаеву:
– Хотите, господин полковник?
Тот поспешно дернул головой:
– Нет-нет, спасибо.
– Напрасно, – тихо и равнодушно произнес доктор. – Это очень вкусно.
– Скоро будет деревня, – медленно, с трудом одолевая собственное дыхание, проговорил полковник. – Барга называется, – там поедим вволю.
– Сколько до Барги, господин полковник? – разжевав очередную щепоть муки и с трудом проглотив ее, спросил Никонов.
– Примерно сто двадцать километров.
– Далеко, – без всякого сожаления проговорил доктор. – Можем не дойти.
К возможной своей смерти Никонов относился спокойно, словно это было делом решенным, да и по лицу его, по косым складкам, пролегшим у рта и скорбно опустившим концы губ, по посветлевшим, будто покрытым слепой белью глазам было понятно, что он устал жить. Однако доктор не думал сдаваться, он жил одним часом, одним днем, упрямо месил разбитыми, насквозь промерзшими, тяжелыми, как дубовые колоды, катанками снег, аккуратно извлекал из кармана шинели очередную щепоть муки и ел ее.
– Дойдем, – тихо пробормотал Вырыпаев, отогнал рукой тусклое облачко, наседавшее на него, – обязательно дойдем.
– Дай Бог, – проговорил Никонов прежним равнодушным тоном и полез в карман за очередной щепотью муки.
– Вы знаете, доктор, я стал путать день с ночью, – пожаловался Вырыпаев, – просыпаюсь ночью, а у меня над головой висит светящееся серое облако, дышит, будто днем, давит, даже горлу делается больно – ну как будто дух какой летает над головой, не отстает, – слова полковнику давались тяжело, он говорил медленно, старался следить за тем, что говорит, обвядшее, с черными скулами – следы обморожения – лицо его было почти неподвижно, – поднимаюсь, думая, что наступил день, а оказывается, что еще длится ночь…
Доктор равнодушно разжевал очередную щепоть муки, с трудом проглотил взболток, собравшийся у него во рту, и сказал:
– Это от усталости, господин полковник. Половина людей, идущих вместе с нами, чувствует себя точно так же. – Никонов перестал жевать, глянул в низкое, наполненное нехорошим искристым пухом небо: – Скорее бы снег пошел, что ли.
– Зачем вам снег?
– Мороз тогда отпустит. Не так жестко будет.
– Не скажите… Хотя мне, честно говоря, уже все равно. – Вырыпаев обреченно опустил голову. – Скорее бы все кончилось. Нет-нет, я не сдаюсь, – добавил он поспешно, – я ни за что не сдамся и буду идти до конца, но предел моих возможностей – вот он, совсем рядом. Знаете, как ложится на землю загнанная лошадь?
– Еще бы.
– Так могу лечь и я. Загнанный, затравленный организм сам положит душу на снег, на мороз, – неприкрытую голую душу… И она ничего не сумеет сделать.
Доктор, словно стараясь понять, каков запас прочности в Вырыпаеве, покосился на полковника. Серое лицо у того усохло, сделалось незнакомым, глаза погасли – это был совсем не тот Вырыпаев, какого он видел, скажем, в Кургане… На плече полковник тащил винтовку – оружие, совсем не обязательное для офицера, рядом полно солдат с винтовками, в карманах у них бряцают патроны, а подсумки набиты заряженными обойками, прикажи любому снять выстрелом ворога – тут же кто-нибудь сдернет трехлинейку с плеча… Но Вырыпаев тащил свою винтовку. Маленькая деталь, а очень показательная. Вызывает уважение.
Никонов вздохнул, снова извлек из кармана шинели крошечную щепоть муки и отправил ее в рот. В суете дней, в беготне – особенно в мирную пору, – человек забывает о смерти, отмахивается досадливо, когда ему напоминают о болячках, и изумляется, если вдруг узнает: умер Иван Иванович, гимназический приятель, или почила в бозе Софья Петровна, которую он дергал за косички, стоя в церкви на венчании своего старшего брата…
О смерти забывать нельзя – лишь одно осознание, что она существует, делает людей выше, ответственнее, они начинают бросать встревоженные взгляды назад, стараясь определить – что же останется после них? И вносят коррективы, что-то подправляют, добавляют в кривую стенку собственной жизни несколько кирпичей поровнее, поизящнее, чтобы они хотя бы немного сгладили неровности.
Эх, люди, люди! Слишком поздно мы начинаем этим заниматься.
Доктор перевел взгляд на небо и прошептал молящее:
– Снегу бы!
К вечеру пошел снег, но он мало что изменил – мороз как облюбовал отметку «минус тридцать пять градусов», так и не хотел с нее соскальзывать.
Снег падал серый, густой, каждая снежина – величиной не менее ладони – такая же увесистая. В десяти метрах ничего не видно, копошится, полощется что-то в шевелящейся густоте, в опасном шорохе падающих ломтей. Звук этот выбивал на коже дрожь, рождал в душе тихие слезы и невольный скулеж, думы о доме, о родных местах, оставшихся далеко отсюда, от этой страшной, с иссосанными стужей каменными берегами реки, – остался там, на западе, куда уходит солнце, в другой России…
Там все другое. И снег другой, и воздух – не плавает в нем эта обрыдшая наждачная пыль, мертво пристающая к щекам, – и природа другая, и небо… Небо над Каном схоже с гибельным прораном, готово проглотить землю, и тогда земля, как и небо, сама сделается бездной, и не останется на ней места для несчастных людей.
Снизу веяло холодом, сверху давил холод, все это было приправлено снегом, перемешано…
Доктор Никонов поймал в ладонь здоровенную лепешку, принесшуюся из бездны, и, морщась от боли – лепешка не замедлила прикипеть к живой плоти, – понюхал ее. Лицо у него передернулось: от снега пахнуло мертвечиной. Доктор хорошо знал этот запах… Он швырнул лепешку под ноги, растер ее подошвой.
Двигаться дальше в хороводе снега было нельзя – ничего не видно. Люди затоптались на месте, послышался мат – кто-то сослепу, усталый, вымотанный изнурительным маршем, на кого-то налетел, случайно уколол неотомкнутым штыком, в ответ услышал мат, сам ругнулся – больше ругнулся на себя, чем на человека, который подставился под штык, послышался протяжный, очень желанный во всяком мучительном пути крик: «Прива-ал!» – и люди повалились прямо на снег.
Полковник Вырыпаев двинулся вдоль берега, поднимая солдат со снега:
– Замерзнете, братцы! Вставайте! Иначе замерзнете… Может, кому-нибудь удастся разжечь костер? А, братцы? Кто умеет в снегопад разжигать костер?
Люди нехотя поднимались, отряхивали шинели, вскоре по берегу пополз едкий сизый дым – сколько костров ни пробовали запалить – все впустую, тяжелый крупный снег давил любой огонь: как шлепнется в пламень лепешка, так все – сучья летят в разные стороны, будто в них угодила граната.
Такого снега, как здесь, в России не бывает. Там снег – ласковый, нежный, когда он беззвучно валится из небесных прорех – тешит душу… Но здесь ведь тоже Россия. Все это – русская земля, даже бездна небесная, готовая проглотить