Шрифт:
Закладка:
Вынув Коготь, я долго вглядывался в его серебристое мерцание, а подняв взгляд, увидел перед собой, в сумерках, сияющую алым часовню Пелерин. Со стороны шелкового шатра доносилось монотонное пение, и я понял, что опустеет часовня еще не скоро, но все равно двинулся к ней, тихонько проскользнул внутрь и занял место в задних рядах.
О литургии Пелерин я здесь умолчу. Подобные вещи не всегда удается описать подобающим образом, а если и удается, по-моему, есть в этом нечто против приличий. У гильдии, зовущейся Орденом Взыскующих Истины и Покаяния, к которой некогда принадлежал и я, тоже имеются собственные ритуалы (один из них я довольно подробно описывал выше). Разумеется, подобные церемонии свойственны исключительно палачам, а церемонии Пелерин, надо думать, также свойственны исключительно им, однако некогда они вполне могли быть для всех общими.
Пожалуй, я бы как наблюдатель более-менее непредвзятый сказал, что церемонии Пелерин красивее наших, но куда менее напыщенны и, следовательно, в конечном счете не так западают в душу. Одеяния участниц – вне всяких сомнений, очень и очень древние – поражали воображение, а песнопения обладали странной, причудливой притягательностью, какой мне до тех пор не встречалось в любой другой музыке. Наши церемонии предназначались главным образом для того, чтоб запечатлеть роль гильдии в умах младших из ее членов. Возможно, той же цели были подчинены и ритуалы Пелерин, а если нет, то создавались они наверняка затем, чтобы привлечь особое внимание Всевидящего, но привлекают ли и как часто, о том я судить не могу. В данном случае Орден никакого особого покровительства вроде бы не удостоился.
По завершении службы, когда облаченные в алое жрицы гуськом устремились к выходу, я склонил голову и притворился, будто целиком поглощен молитвой. Вскоре притворство неожиданно для меня самого обернулось правдой. О собственном коленопреклоненном теле я, конечно, не забывал ни на миг, однако оно казалось всего лишь неким далеким-далеким бременем. Разум же мой парил среди бескрайних межзвездных пустынь, вдали и от Урд, и от окружавшего ее архипелага островных миров, но тот, к кому я обращался, словно бы пребывал еще дальше – как будто я подошел к стенам, ограждающим само мироздание, и теперь, задрав голову, что есть сил стараюсь докричаться до того, кто ждет за ними, снаружи.
«Докричаться»… Нет, пожалуй, к случаю это слово совсем не подходит. Скорее уж я шептал, как, может статься, Барнох, замурованный в собственном доме, приникнув губами к какой-нибудь щели, шептал что-то сострадательному прохожему. Говорил я о самом себе – каким был, когда носил заплатанную рубашку и наблюдал за зверьми да птицами сквозь узкое окошко полуразрушенного мавзолея, и каким стал ныне. Говорил и… Нет, не о Водале с его борьбой против Автарха, но о побуждениях, которые некогда, по неразумию, ему приписал. Мыслями, будто способен повести за собой миллионы, я отнюдь не обманывался – просил лишь о способности указать путь себе самому, и вскоре начал все яснее, яснее различать сквозь щелку, ведущую из нашего мироздания в мироздание новое, озаренное золотистым сиянием, собеседника, слушающего меня, преклонив колени. Мало-помалу трещина в ткани мира раздалась вширь, так что я смог разглядеть и лицо, и сложенные перед грудью ладони, и проем вроде туннеля, ведущего в глубину человеческой головы, на какое-то время показавшейся мне куда больше головы Тифона, высеченной из вершины огромной горы. Да-да, шептал я в собственное же ухо, а осознав это, влетел внутрь, точно пчела, и поднялся на ноги.
Вокруг не осталось ни единой живой души; казалось, абсолютная, ни звуком не нарушаемая тишина витает в воздухе вместе с дымком благовонных курений. Прямо передо мной возвышался озаренный огнями свечей алтарь, по сравнению с тем, разнесенным мною и Агией в щепки, весьма скромный, но тем не менее прекрасный во всем – и строгостью очертаний, и отделкой из солнечного камня пополам с лазуритом.
Пройдя вперед, я преклонил перед ним колени. Конечно, тут и без подсказок ученых книжников было ясно, что Теологуменон от этого нисколько ко мне не ближе, однако он отчего-то казался значительно ближе, и это весьма помогло – в последний раз – взять в руки Коготь (хотя прежде я всерьез опасался не совладать с собой).
– Я, – слагая слова лишь в уме, заговорил я, – пронес тебя через высокие горы, через бурные реки и через бескрайнюю пампу. Ты даровал жизнь Текле, живущей ныне во мне. Ты даровал мне Доркас, ты вернул в этот мир Иону. Разумеется, мне упрекнуть тебя не в чем, а вот у тебя, должно быть, накопилось немало упреков в мой адрес. Но, по крайней мере, одного упрека я не заслуживаю. Никто не сможет сказать, будто я не сделал всего возможного, дабы исправить невольно содеянное мною зло.
Однако я понимал: если просто оставить Коготь на алтаре, его смахнут прочь и не заметят. Поднявшись на возвышение, я принялся искать в убранстве алтаря надежное потайное местечко, откуда он наверняка не вывалится ни при каких обстоятельствах, и, наконец, обнаружил, что алтарный камень крепится к дощатому возвышению четырьмя винтовыми зажимами, которых наверняка ни разу не ослабляли с момента сооружения алтаря и не тронут, пока алтарь цел. Пальцы у меня крепки, и отвинтить зажимы мне удалось, хотя, пожалуй, большинству на подобное не хватило бы сил. Под камнем, в досках, оказалась неглубокая выемка, выструганная так, чтоб он опирался на доски только краями и не качался – и это уже превзошло самые смелые мои надежды. Бритвой Ионы отрезал я от края изрядно потрепанного плаща лоскуток, уложил завернутый в него Коготь под камень и вновь затянул зажимы, причем так крепко (вдруг да ослабнут случайно?), что разодрал до крови себе пальцы.
Стоило отступить от алтаря, меня охватила неописуемая печаль, однако уже на полпути к выходу печаль сменилась безудержной радостью. Избавленный от тяжкого бремени жизни и смерти, я вновь стал всего лишь обычным, простым человеком и от восторга пополам с облегчением едва не повредился умом. Точно так же на душе становилось в детстве, по завершении долгих уроков мастера Мальрубия, когда я обретал свободу поиграть на Старом Подворье или, перебравшись через развалины межбашенной стены, побегать среди деревьев и мавзолеев нашего некрополя. Изгой, обесчещенный и бездомный, без единого друга, без аэса денег, я только что расстался с величайшей ценностью в мире – возможно, единственной чего-либо стоящей вещью на весь белый свет… но тем не менее знал: теперь все будет хорошо. Спустившись на самое дно жизни, пощупав его руками, я убедился, что это действительно дно, а значит, отныне путь неизбежно ведет наверх и только наверх. С этими мыслями я лихо закинул на плечо полу плаща, как в то время, когда был актером, ибо тогда точно знал, что я актер, а не палач, хотя на деле был не актером, а палачом. С этими мыслями я заплясал, заскакал на месте, точно дикий козел на склоне горного пика, ибо точно знал, что сейчас я – словно малый ребенок, а кто хоть отчасти не остается ребенком в зрелые годы, тот не может, не способен быть человеком взрослым.
Казалось, свежий прохладный воздух снаружи сотворен только что, специально для меня, взамен древней атмосферы Урд. Упиваясь им, я распахнул плащ, воздел руки к звездам и вдохнул его полной грудью, жадно, словно новорожденное дитя, едва-едва не захлебнувшееся соками материнской утробы.