Шрифт:
Закладка:
И еще один важный вариант таких обращений – слово, обращенное к поэту другого языка (пушкинское «Из Пиндемонти») или даже к самому этому другому языку («К немецкой речи» Мандельштама). Поэзия неотделима от родной, прирожденной поэту речи и потому как бы обречена оставаться национальной, – но поэзия обречена, если она только национальной и останется. При совершенной замкнутости в себе абсолютное стихотворение как бы вмещает в себя все и становится собой, не ограничиваясь только собою, больше того – себя преодолевая. Об этом – знаменитое «Блаженное стремление» Гёте: «Никакая даль тебе не помеха», чтобы сгореть в чужом огне, но если ты не понимаешь смысла этого перерождения-растворения в другом, то «ты лишь печальный гость на темной земле». Борис Хазанов напоминает любимую борхесовскую мысль о целой литературе в одном человеке, приводя в пример как раз Гёте – и Пушкина.
Комментарий к любой книге отсылает к множеству других книг и потому в большой части совпадает с другими комментариями. Но если этот комментарий чего-то стоит, то в нем обязательно есть – малая ли, большая ли, не это сейчас важно – «своя» доля. Так и с антологиями: хорошая отличается тем, что можно найти – и с каким удивлением, с какой мандельштамовской «радостью узнаванья»! – только в ней. Без девяти десятых тех поэтов, которые включены в книгу Хазанова, вообще нельзя представить себе европейскую лирику, но тем ценнее в ней (см. выше о субъективности) неожиданное средневековое «Празднество Венеры» и Август фон Платен или, допустим, А. К. Толстой, Гумилев и Багрицкий. Но столь же поразителен в некото-рых случаях выбор конкретного стихотворения данного поэта: для меня здесь новым открытием стали загробная песнь из набросков второй части романа Новалиса «Генрих фон Офтердинген» и киплинговская «Стража на мосту через Карру», – две эти вещи, по-моему, вообще из самых сильных и глубоких в книге, которой и без того глубины не занимать.
Ближе к середине своей антологии Борис Хазанов бегло обмолвился по поводу Гейне (внимательный читатель подобные личные ноты и реплики a part не пропустит!), что любовь к этому поэту, кажется, «уходит вместе с поколением, к которому принадлежит составитель». Но быть может, хазановская книга вообще сложена в предчувствии ухода – то ли старой Европы, то ли ее поэзии, то ли любви к ним, той нашей, прежней любви к ним, прежним. Так, по крайней мере, показалось мне. По мысли героя одной из борхесовских новелл, многосоставного рассказа о переселении душ «Бессмертный», с приближением конца от воспоминаний остаются только слова, отдельные слова. «Абсолютное стихотворение» выглядит в этом смысле оглавлением европейской лирики почти за три тысячелетия, от Сапфо до Бродского, когда многократно ускоренным движением мысли в долю секунды, кажется, перебираешь уже одни заглавия, несколько имен, несколько цитат. Это усилие удержать смысл в преддверии утраты – с него я выше начинал – вероятно, и есть поэзия, «поэтическое состояние», по Валери, которым жива она сама и которым, его ища, живы мы, ее благодарные читатели.
Он же – о переводе
Братья модерна
Мне важна была всегда и остается важной до нынешнего времени эпоха модерна в поэзии и в искусстве вообще[276]. Мне так кажется, и не мне одному, что с модерном как раз в этом смысле был не то что уж совсем дефицит, но – чрезвычайно трудные отношения. Он в конечном счете так до конца, в полную силу не развернулся, как это произошло совершенно по-разному и даже немножко в разные времена во Франции, в Германии, в Великобритании, конечно, а со временем и в Америке. Не говоря уже о великих малых поэзиях – малых в том смысле, что небольшие народы создавали эти великие поэзии: Польша, Венгрия, Греция, в которых в XX веке была просто величайшая поэзия.
Вот это ощущение модерна тоже было чрезвычайно важно, поскольку это было то, чего не хватало в… я даже не беру окружающую официальную литературу, мы ее не читали и никакого интереса к ней никогда не испытывали… но дело не в ней, дело в самой атмосфере, в самой звучащей речи… и не только в поэзии, а и в кино, и в театре, и в живописи тогдашней и так далее… Модерн – то, чего не хватало. Ну, такой высокий модерн: условно говоря, от Бодлера до Второй мировой войны. Может быть, с небольшим протяжением на Целана.
То, что я искал и, думаю, еще какие-то ребята примерно моего склада тогда искали в зарубежной поэзии, можно было найти у того, что делали наши, по возврасту и поколению, «старшие братья». В этом смысле опыт «отцов» был не очень важен. Я ничуть не хочу принизить значение Вильгельма Вениаминовича Левика или Эльги Линецкой для перевода, но то, что они делали, мне было совершенно неинтересно. Это меня не заводило. А вот то, что делали Британишский, Солонович, Гелескул, Андрей Сергеев… Условно говоря, те, кто был старше нас лет на десять и которые не были «отцами», с одной стороны, а с отцами всегда отношения, понятно, напряженные, не буду в этот фрейдизм дешевый углубляться… Ну, так или иначе, за этим понятные вещи. Так вот, со «старшими братьями» здесь ничего не делишь. Ты им благодарен просто, чрезвычайно благодарен за то, что они уже прошли туда, куда ты только рискуешь тыкаться.
Язык другого
Среди книг у меня дома («моих, но – если говорить словами Борхеса – обо мне и знать не знавших») есть десятка четыре конволют, сброшюрованных из журнальных публикаций. Дюжина их – из «Иностранной литературы» (еще столько же отдельных номеров «ИЛ», вместе с дюжиной выпусков, увы, оборвавшейся книжной библиотечки, хранятся целиком). Каких-то номеров – скажем, с