Шрифт:
Закладка:
На ней было платье темно-оранжевого матового цвета, на груди крупным алмазом приколото несколько наших фиалок, и косы лежали по плечам.
Я вздрогнул. На моем блюде красовалась женщина в оранжевом хитоне, с такими же косами… Что же я наделал? Не оскорбится ли Ананда?
Я так расстроился, что пришел в себя только от звуков передвигаемого стула у рояля.
Анна села. Снова лицо ее стало не ее обычным лицом. Снова из глаз полился лучами свет, на щеках заиграл румянец, алые губы приоткрылись, обнажая ряд мелких белых зубов.
Первые же звуки «Лунной сонаты» увели меня от Земли и всего окружающего.
Я понял, что не знал никогда этой вещи, хотя тысячу раз слышал ее. Что она сделала с нею? Откуда шли эти краски? Это не рояль пел. Это жизнь, надежды, любовь, мука, зов рвались в зал, разрывая меня всего и обнажая боль и радость, что скрывались в людях, под их одеждами, под их словами, под их лицемерием. Звуки кончились, но тишина не нарушалась. Я плакал и не мог видеть никого и ничего.
Не дав нам пережить до конца эту сонату, но увидев впечатление, произведенное ею, Анна стала играть переложение Листа на песни Шуберта.
Я старался взять себя в руки, почувствовав на себе взгляд И. Лицо его было бледно, строго, точно ему пришлось немало вылить из сердца душевных сил. Его взгляд как бы приказывал мне забыть о себе и думать о капитане.
Я отер глаза и стал искать капитана. Два раза я посмотрел на какого-то чужого человека, который сидел рядом с И., и, только взглянув в третий раз, понял, что это капитан.
Бледное, обрезанное, как у покойника, лицо с заострившимися чертами; глаза, несколько десятков минут назад сверкавшие золотыми искрами энергии и воли, потухли. Он безжизненно сидел, как истукан, и чем-то напомнил мне И., который спал когда-то в вагоне, сидя с открытыми глазами, чем привел меня в изумление. Я готов был броситься к капитану; мне казалось, что он упадет. Но глаза И. снова устремились на меня, и я остался на месте…
И снова музыка увела меня от Земли, снова все исчезло. Я жил в каком-то другом месте; я точно видел рядом с капитаном мощную фигуру Ананды, рука которого лежала на коротко остриженной голове англичанина. Капитан, коленопреклоненный, в муке протягивал руки к какому-то яркому свету, имевшему очертание высокой фигуры. Фигура складывалась все яснее, и я узнал в ней Флорентийца, – я был близок к обмороку. Музыка замолкла. Я едва перевел дыхание, едва осознал, где я, как раздались снова звуки, и внезапно в комнате полилась песня.
Контральто Анны напоминало голос мальчика альта или юного тенора. Нечто особенное было в этом инструментальном голосе.
То была песня любви, восточный колорит которой то рассказывал о страданиях разлуки, то уводил в ликование радости.
И эта песня кончилась. И началась другая – песня любви к родине, песня самоотвержения и подвига. А я все не мог понять, неужели у стройной, хрупкой женщины может быть такой силы глубокий низкий голос? Неужели земное грешное существо может петь с таким вдохновением, как это мог бы делать только какой-нибудь ангел?
Песня смолкла, Анна встала.
– Нет, Анна, дитя мое, не отпускай нас из залы в таком состоянии возбуждения и с сознанием своих слабостей и убожества. Ты видишь, мы все плачем. Спой нам несколько греческих песен, которые ты поешь так дивно. Но верни нас на землю, иначе мы не проживем до завтра, – услышал я голос Строганова, который старался улыбнуться, но, видимо, едва владел собой.
Анна обвела нас всех глазами; на лице ее засветилась счастливая улыбка; она снова опустилась на стул и запела греческую народную песню, песню любовного мечтания девушки, обожающей родину, семью и милого.
Я взглянул на И. О, как я переживал его детскую жизнь! Я точно сам лежал ночью у моря, среди растерзанных трупов его близких. Мне захотелось закричать, чтобы Анна спела что-то другое. Я уже было поднялся, но встретил взгляд И., такой добрый, такой светлый. И такой могучей силой веяло от него, что я понял впервые все величие духа человека, который жил подле меня, возился с моими немощами и… не тяготился мною, таким слабым, беспомощным невеждой, а радостно нес мне и каждому свою помощь.
Анна запела греческую колыбельную. О Господи, вся душа выворачивалась от нежности, с которой она укачивала малютку… И эта женщина не мать, не жена?!
– Она и мать, и жена, и друг; но всем, без личного выбора, потому что ее ступень личной жизни уже миновала. И высшее счастье человека не в жизни личной, но в жизни освобожденной, – точно прогремел мне в ухо голос Ананды.
Я встал, чтобы посмотреть, где же сам Ананда, решив, что он приехал внезапно, раньше срока. И. был возле меня, жал мне руку и вел благодарить Анну.
Когда мы подошли к Анне, возле нее стоял капитан. Но это был и не тот капитан, которого я хорошо знал; и не тот, которого я видел подобным истукану несколько минут назад. Это был незнакомый мне человек, с бледным лицом, сияющими, золотыми, кроткими глазами.
– Я сегодня не только понял, что такое женщина и искусство; я впервые понял, что такое жизнь. Мне казалось, что ваша музыка заставила мой дух отделиться от тела, и – в одно мгновение – я точно увидел незнакомого мне мудреца, который вел меня по дорожке света и говорил: «Иди со мной, ты мой. Помни об этом и иди».
Вот что сделали со мной ваши звуки. Я больше уже никогда не смогу жить прежней жизнью; я должен теперь найти того мудреца, которого так ясно видел, – говорил капитан. – И без этого я не успокоюсь.
И голоса его я тоже не узнал. Это был тихий, задушевный голос человека, который или встал со смертного одра и благодарил за спасенную жизнь, или только что обручился в храме с чистой девушкой и благоговеет в предвкушении новой жизни.
Я уже готов был вырваться из рук И. и броситься на шею капитану, чтобы сказать ему, что это ведь Флорентийца он видел, как почувствовал себя скованным взглядом И.
– И вы его найдете, – услышал я тихий голос, почти шепот Анны, над рукой которой склонился капитан.
И. оставил меня, подал руку Анне и повел ее к столу. Мы обменялись взглядом с капитаном, невольно улыбнулись друг другу – всякий по-своему понимал свою улыбку – и тоже пошли к столу.
Разговор шел только между Анной и Строгановым. Мы с капитаном не сводили глаз с Анны и молча тонули в той красоте, которая была во всем, что бы она