Шрифт:
Закладка:
— Давай я тебя навещать стану и рассказывать, что и как, а ты мне говорить будешь, где я не права.
— Жалеешь меня? — глаза старца блеснули, как две льдины.
— Ещё чего! — Фрося скрестила руки на груди. — Просто ищу повод периодически покидать город. Увы, оборачиваться вороной и летать не умею, что бы про меня не говорили.
Игумен криво улыбнулся и нехотя согласился присутствовать только на малом совете.
На Илью вообще свалилось столько всего, что Настасья жаловалась: приходит муж, ест и тут же спать.
— Я скоро забуду, как он пониже спины выглядит, — бурчала женщина, ловко орудуя веретеном на женской половине.
— А ты, матушка, срисуй да схорони на память, — отвечала ей Ретка, стуча педалью самопрялки по полу.
— Ах ты ащеулка! — подпрыгнула от негодования Настасья. — То-то смотрю, на язык стала остра, всех женихов распугала. Так в девках и останешься!
— Больно нужны мне женихи эти бестолковые! В платья шёлковые нарядятся, а двух слов связать не могут! — Ретка задрала нос и выпустила нитку из рук, та мигом намоталась на катушку и порвалась.
— Зато ты за двоих говоришь, погляжу, — покачала головой воеводова жена.
Сказать по правде, девушка за два года выросла, похорошела, округлилась в нужных местах и уже не походила на маленькую птичку с угловатыми коленями, потому женихов было хоть отбавляй. И со сватами, и с предложением «умыкнуть».
Ретка вначале на каждого свата дёргалась, боялась, что Фрося согласится, а ещё больше — что откажет. Но княгиня ловко лавировала, не обещая, но и никому не отказывая, выдерживая данный Жирославу срок. Молодой же боярин о свадьбе более не заикался. На пирах сидел на своём месте, не стараясь передвинуться ближе к столу княжескому. Подарки передавал через Юру: то браслет стеклянный, то пряник, на меду замешанный, то плат шёлковый. На Рождество наперсток подарил, а на прошлую Пасху поцеловал, да так, что седмицу щёки горели. И ничего более. Никаких улыбок, подмигиваний, ночных встреч под ракитой, никаких грамот берестяных, втайне переданных. Поспрашивала Ретка незаметно, уж больно любопытно ей было: может есть кто. Но нет, оказалось, живёт дружинник не дома, а в детинце с другими ратниками. От дел не лытает. По Давидовым поручениям ездит да на советах присутствует.
В последний пиршественный вечер не выдержала девушка, настигла уходящего молодца, схватила за руку.
— Я трижды писала тебе! — Ретка подивилась своей смелости. — Почему не ответил? Не пришёл, когда я звала? За что злишься на меня? Отчего наказываешь? Чем я тебя задела? Или ты решил оставить меня, а потом насмехаться? — Злые слёзы сами собой полились из глаз.
Жирослав прикусил губу и медленно опустил глаза на своё запястье: Реткины пальчики едва смыкались на нём.
Девушка заметила, куда он глядит, одёрнула руку, хотела развернуться, уйти. Не дал, обхватил двумя руками щёки персиковые, вытер слезы солёные, поцеловал в губы сочные: крепко, жгуче, пьяняще, да так, чтоб ноги подкосились, а из головы глупые мысли вышли прочь. А после подхватил, обнял, прижал к груди крепко.
— Не доводи до греха, — голос его, некогда ломкий, звучал хрипло, отрывисто, — дождись осени, глупая. И не смей другому согласие дать! — А как сказал, повернулся и ушёл, не оглядываясь.
Вот и ждёт девка, не знает, к добру али худу. У Ефросиньи спросила, та лишь головой покачала. Странный он, дружинник Жирослав. Очень похож на Фросиных студентов-волчат выходцев из нижних каст. Умный, хитрый, бесстрашный. Зубастый и беспринципный с чужаками, надежный и отзывчивый со своими. Притом «своих» у него единицы. Давид был своим. И даже после взбучки в лесу всё равно остался своим. Дядька Радослав был своим. А еще своим был Глеб, паренёк из десятки Юрия, с которым Жирослав дрался лет с пяти, и которого, будучи десятилетним недорослем, тащил, сдирая колени и руки, из мокрого суглинка, когда берег реки неожиданно обвалился. Ему потом влетело от матери за платье испачканное, и пришлось, как какому-то закупу[67], в латаных портках до осени ходить, но что случилось, так и не сказал никому. Правда, это совершено не мешало им с Глебом дальше драться. Хотя попробуй кто «чужой» тронуть паренька, Жирослав становился беспощаден.
К «чужим» молодой боярин относил всех, кто не был нужен ему для достижения целей, и не был «своим».
Поэтому, как ни расспрашивала Фрося кумушек за рукоделием, как ни собирала сплетни Муромские, так и не смогла до конца понять, что у парня в голове: то ли Ретка ему нужна, то ли место у кормушки княжеской. Не человек, а кубик Рубика. Яркий, пёстрый, поди разберись, как сложится да какой стороной повернётся. Что в ту или иную минуту выкинет? Вон, когда Давид на Муромский стол садился, пришёл по праву родовому на великое собрание мужей думных, слушал их речи, а потом возьми, да спроси у князя громко, на всю гридницу: «Ну что, Давид Юрьич, сейчас всех бояр на заборе повесишь, али дождёшься, когда они тебе всю печёнку выклюют»? Получил в ответ грозный взгляд, поднял в примирительном жесте руки, да продолжил как ни в чем не бывало: «Понял, понял, значит, ты из тех, кто долго запрягает, да быстро скачет».
Шут гороховый, да и только, но надо было видеть единство гнева бояр, до этого шумно спорящих о новых наделах за верную службу прежнему князю.
Началась пасхальная седмица. Фрося после заутренней сидела за столом и обсуждала с Ильёй список дел, которые следовало управить в ближайший месяц. Всё было хорошо, и утренняя тошнота княгиню не беспокоила ровно до того момента, пока в гридницу не вплыл Ретша Ольгович. В бобровой шубе боярину было жарко, мужчина сильно потел, от чего волосы его взмокли и прилипли к лицу, но он стоически терпел все неудобства и, видимо, до лета со своим статусным нарядом расставаться не собирался. Пах он при этом так, что Фрося едва удержала завтрак в желудке.
— Сударыня Евросинья, — изобразил гость нечто похожее на кивок, — Ока полностью открылась. Купцы прибыли. Тебе завтра