Шрифт:
Закладка:
— Что?.. Что такое?.. — рассеянно отозвался Катулл.
Девушка смутилась:
— Я Амеана… Десять тысяч… Прошу десять тысяч…
Тут только Катулл очнулся
— Что?! Что?! — воскликнул он так грозно, что девушка в испуге попятилась к дому, из которого вышла.
Катулл же остался стоять на месте. Он весь задрожал, будто от лютой стужи. Потом вдруг запрокинул голову, прикрыл глаза. И полетели по всем переулкам квартала, разрушая утреннюю тишину, слова поэта, подхваченные эхом:
Ameana puella defututa
tota milia me decem poposcit,
ista turpiculo puella naso,
decoctoris amica Formiani.
Propinqui, quibus est puella curae,
amicos medicosque convocate:
non est sana puella, nec rogare
qualis sit solet aes imaginosum.
Амеана, изъёбанная девка,
десять тысяч разом с меня просит,
да, та девка с безобразным носом,
жулика формийского подружка.
Родичи, какие за неё в ответе,
и друзей, и лекарей зовите:
помешалась девка, и себя к тому же
в бронзе отражающей не видит.
Так была написана песнь сорок первая, входящая в «Книгу Катулла Веронского» — бесценное сокровище мира.
Novem[10]
Катулл любил думать. Чуть что — ляжет на спину посреди улицы, подсунет ладони под затылок — локти вверх торчат — и принимается думать.
Фурий и Аврелий — спутники Катулла — тоже ложились поодаль. И тоже локти вверх выставляли, видя такое дело.
На Фурия и Аврелия прохожие злились и даже ногами их старались стукнуть побольнее, чтоб не мешали проходу. Катулла же аккуратно обходили стороной — не желали его беспокоить. И только всадник Марк Целий, если натыкался на друга, не церемонился — поднимал его на ноги, усаживал в носилки и вёз угощать.
Однажды Целий угощал поэта в наилучшей таверне. Приказал подать яиц со спаржей, голубей, фазана, бараньих лопаток, дроздов, осьминогов, свиную грудинку, колбас горячих, морских ежей, телятину отварную с чесноком и зелёными бобами, хороших зайцев, сыра, рыбы, вина побольше, орехов, мёда, груш, черешни, фиников, яблок.
Друзья поели. Целий остался лежать в таверне. А Катулл всё-таки вышел наружу.
Он ещё прошёл по улице некоторое расстояние, а затем лёг на спину. Фурий и Аврелий тоже быстро легли. Они лежали тихонько, дожидаясь, когда Катулл встанет и пойдёт дальше.
Но Катулл всё лежал и лежал. Даже не шевелился. И вдруг перевернулся на бок. Полежал на боку, достал из-под плаща свиток папируса, что-то написал на нём пером и снова откинулся на спину. Какое-то время он размахивал свитком в воздухе — будто сушил чернила, — а потом громко крикнул, не поднимая головы:
— Эй! Вы! Короткий и длинный! Что, не видите?! Я вам машу! Сюда! Ко мне!
Фурий и Аврелий тут же вскочили на ноги, подбежали к поэту и молча склонились над ним.
Катулл посмотрел на них внимательно — на одного, на другого. Потом закрыл глаза, словно устал смотреть, и с закрытыми глазами протянул им свиток:
— Вот письмо. Отнесите его девушке.
— Спасибо тебе, Катулл! — закричали Фурий и Аврелий в один голос и принялись прыгать возле поэта — до того они обрадовались заданию.
Катулл объяснил им, где живёт девушка и как её зовут. Приказал непременно дождаться от неё ответа и махнул рукой — мол, идите уже!
Так они и побежали с посланием вдвоём. Фурий держался за одни конец свитка, Аврелий — за другой, чтоб никому не было обидно. Вдвоём же — из четырёх рук — они и передали свиток девушке, радостно улыбаясь. Девушка тоже радостно улыбнулась, начав читать послание. Но вдруг лицо её сделалось красным, сердитым, глаза наполнились слезами. Она схватилась за голову и воскликнула:
— Да как вы смели принести это, мерзавцы!.. Папенька, маменька!..
Не успели Фурий и Аврелий опомниться, как из дверей дома выскочил отец девушки, за ним — мать, братья, сестры, деды, бабки, тётки, дядьки и жених девушки, имевший неподалёку мясную лавку. Все стали читать письмо, передавая его друг другу, стали охать и ахать, кричать на всю улицу:
— Посмотрите, люди добрые, с чем пожаловали эти сволочи!
Наконец отец разорвал свиток в клочья и ударил кулаком сначала Фурия, а затем Аврелия. Оба упали, но тут же поднялись и, не оглядываясь, бросились бежать. Им вдогонку летели камни и палки. Мчались за ними собаки.
А Катулл тем временем лежал там, где лежал. Не открывая глаз, он тихим голосом повторял послание, чтобы не забыть его стихотворные строчки:
Amabo, mea dulcis Ipsitilla,
meae deliciae, mei lepores,
jube ad te veniam meridiatum.
Et si jusseris, illud adiuvato,
ne quis liminis obseret tabellam,
neu tibi lubeat foras abire,
sed domi maneas paresque nobis
novem continuas fututiones.
Verum si quid ages, statim jubeto:
nam pransus jaceo et satur supinus
pertundo tunicamque palliuimque.
Сделай милость, моя сладкая Ипситилла,
прикажи мне, моя радость, моя прелесть,
чтоб пришёл отдохнуть к тебе в полдень.
Ну а если уж прикажешь, позаботься,
чтоб никто на засов не запер двери
и самой чтоб не взбрело на ум исчезнуть:
дома жди меня и приготовься — сряду
девять раз тебе я вставлю. А по правде,
приказать должна ты поскорее:
закусил я сытно, на спине валяюсь,
протыкая насквозь палий и тунику.
Так была написана песнь тридцать вторая, входящая в «Книгу Катулла Веронского» — бесценное сокровище мира.
Gemelli fratres[11]
Отец поэта — веронский магистрат — всегда переживал, что сын не пристроился к делу в Риме. Всё ему казалось, что Катулл бездельничает там день и ночь. Бабка Петрония, напротив, называла внука большим тружеником, выдумывая, что он служит в коллегии квесторских писцов, но иногда забывалась — не помнила своих выдумок — вдруг начинала причитать:
— Как-то теперь там наш Катуллушка?.. Что-то он поделывает в Риме?.. Работает ли он где?..
— Нигде не работает! — сердился отец. — Ничего не делает! Баклуши бьёт!
Однажды бабка Петрония написала Катуллу о таком разговоре с родителем. Катулл, получив письмо, долго не раздумывал — бросил маленькую собачку, с которой гулял в это время по городу, нося её в тесной коробке, чтоб она громко визжала, раздражая