Шрифт:
Закладка:
Наталья Никитична прибавила в свой черед:
– Отцову честь не роняй! И дед у тя был славный воин. И погиб на бою. Со славою погиб!
Мужа отправляла. Сына отправляла на рать, теперь – внука!
– И невем: воротитце ай нет? – заплакала. – Стара я уже стала, Ванюшенька, временем засну: слышу, как Никита мой к себе зовет. Я уж тебе не сказывала того, а чую, скоро нам встреча! Любила я батьку твово, и сейчас люблю. А только все, кто были, в могиле уже! И Василий Васильич, и Марья Михайловна, и Шура Вельяминова… Подруги ведь были с великой княгинею! – выговорила она, и в голосе прозвучала эхом, далеким отзвуком, прежняя гордость сановной дружбой.
– Умалились мы, мать? – вопросил Иван Никитич (доселе о том не прошал ни разу!)
– Да нет! А просто как-то стало скушливо жить. Устала я! Ведь всего всякого довелось хлебнуть, да сам ведашь! Во младости занимает все! И верба цветет – радость, и крестный ход – тоже радость. А в Пасху, когда свечки несут да целуются оногды и с незнакомыми, таково робко и радостно бывало! А ряжеными ходили, в снегу валялись, девками-то, да и опосле того, радостней было жить! Первый муж помер скоро, и памяти не оставил долгой, а тут батя твой, Никитушка! – вымолвила помолодевши лицом, и Иван на миг узрел в проясневшем взоре матери отсвет прежних красоты и любви. – А ныне все как-то не корыстно стало.
Ивану вдруг, глядя на разгоревшее лицо сына: в такой поход! На Двину! Впервые! – стало как-то удивительно ясно, прояснило, что вот – у сына все впереди, а у него уже многое сзади, а у матери все в прошлом – молодость, жизнь, покойный отец, бывший когда-то молодым дерзким ратником, не побоявшимся спорить с самим Василием – великим тысяцким града Москвы, решившимся и на большее (об убийстве боярина Хвоста дома не поминали, и сам Иван далеко не сразу вызнал о том, но было, состоялось, произошло). И неведомо было доселе, стыдиться того или гордиться сим было должно? Тем паче после того наслоился целый ворох событий: и казнь Ивана Василича Вельяминова, и крушение Вельяминовых, и смерть великого Алексия, а затем и князя Дмитрия Иваныча и преподобного Сергия. Век менялся на глазах, уходил, исшаивал с последними носителями его, которые, ежели и не поумирали еще, то медленно и непрерывно отходили в тень, угасали, старели, отдалялись от дел господарских. Уезжали в свои родовые поместья, где кончали дни в теплых горницах, среди мамок, слуг, бахарей, изредка выбираясь, чтобы потолковать с такими же древними старцами о старопрежних молодых и гордых временах, столь дивно красивых и величественных в воспоминаниях, особенно дорогих потому, что юности, как бы того не хотелось, никому и никогда не удавалось вернуть. И только в детях, во внуках, в каждом новом поколении, опять привычное исстари – внове, и в первый након, – и дымные ночлеги, и скрипучее седло, и снег, и усталь, и рассказы бывалых ратников у дорожных костров, и ночлеги в припутных избах, и ратный труд, влекущий к себе и страшный одновременно, и первые раны, и первые смерти боевых товарищей, и добыча, и удаль, и влекущий или испуганный девичий взгляд; проносящаяся мимо жизнь, для которой ты – неведомый сказочный странник, богатырь из иной земли, из дали дальней, примчавший на взмыленном коне и через мгновение, через малый час исчезающий в отдалении пространств и времен.
Иван давал сыну последние советы, наказывал, кого держаться, не лезть дуром вперед и не робеть на борони, но Ванюха уже плохо слушал родителя. В глазах у него полыхал огонь дальних странствий, и отец понял, отступился, чуя непривычное робкое чувство жалости и тревоги за эту стремительную юность, которое, быть может, уже и не воротится назад!
Юный Иван едва распростился с отцом и бабой Натальей Никитишной, как ее звали по покойному мужу все соседи, устремил с жадным замиранием в груди в Кремник, в дружину, что в ночь уходила в поход. Шла весна, пути могли рухнуть ежеден, и потому собранная рать выступала не стряпая. На Вятку к Анфалу были загодя посланы княжие гонцы. Встреча ратей назначалась в Устюге. И вот, во след отцу, деду, прадеду, не догадывая о том, Ванюха суетится, увязывает возы, проверяет, как кованы кони, да где запасные подковы, гвозди, сбруя, всякий надобный в дороге снаряд. Об оружии – сулицах, рогатинах, стрелах, о бронях и шеломах, увязанных в торока, меньше всего и речей и забот. Всякий путь – прежде всего путь: не обезножили бы кони, не порвалось бы вервие, да как увязан снедный припас, да у всех ли ратных есть сменные сапоги, поршни ли, да хватает ли рукавиц ратным (не поморозили б руки дорогою!), да еще тысяча мелочей: нитки, шило, дратва, пуговицы, суконные подшлемники, подпруги, сыромятина в запас, да деготь, да рогожи, да шатры, да мало ли что – и все надобно, а иного в пути попросту не достанешь! Суетятся старшие, ворчат конюхи, торопливо стучит колотушка санного мастера. «Куда запасные завертки класти?» – кричит молодой кметь своему старшому. «Лжицы у всех есть?» – рассудливо прошает дорожный кравчий. (Нож есть у каждого на поясе, о том и прошать не надо. А вот чем уху хлебать дорогою? Тут надобен глаз да глаз.) Спать (спать остается всего часа два) густо набиваются в молодечную. Первый раз на полу, на попонах, меж двумя незнакомыми кметями. Пахнет портянками, войлоком, кожей. Смрадное тепло и храп мужиков наполняют горницу. Снится какая-то неподобь, но не успевши и досмотреть сна – тут же будят. Спать хочется! Ванюха, вывалившись в темень и ночь, хватает ком снегу, издрогнув, трет себе рожу и за ушами до боли, до острых ледяных уколов, но зато просыпается. Сани выезжают одни за другими, топочут кони переходя на рысь, минуют темные улицы Кремника. Гулко отдается эхом нутро городовых, заранее отверстых ворот. И с раската вниз и в ночь, мимо сонных хором, мимо валов окольного города, и уже по сторонам робкие елочки да тощий кривой березняк, и уже наступает и обступает лес, и уже согреваются замерзшие было ноги,