Шрифт:
Закладка:
Где-то тренькала балалайка, где-то за огорожами раздавался заливистый бабий смех и визги, а проходящая старуха обиженно поджимала губы, заслыша неподобь: «Стыда нету! Ратных узрели, и удержу не стало на их! Готовы подолы на голову заворотить!»
Иван, отмытый, попросту стоял, ощущая щекотную сухость и ласку чистой поскони, и, щурясь, глядел на солнце, на медленно текущие редкие облака, на бело-сизую громаду Волги, что теперь совсем не казалась страшной, как давеча. Он был счастлив. Счастлив до того, что готов был плясать от радости, а что впереди бои, возможные раны и даже смерть – не думалось вовсе. Высил на круче ярославский острог с белокаменными храмами в нем на урыве берега. Начиналась дорога в неведомое. Впрочем, на Вологде многие ратные уже бывали в прежних путях, а вот дальше, и уже за Тотьмой – мало кто. И как-то уже яснело, что прежняя родная земля перед величием этих пространств поменела, съежилась, и предощущением великой страны, еще не созданной, еще только намеченной в истоках, веял весенний воздух, наполняя грудь ширью, радостью и тоской.
До Вологды добралось не войско, а толпа грязных измученных оборванцев, многажды перемокших в мелких реках и в мокром снегу, на обезноживших конях, с расхристанными возами, отощавших, точно зимние волки, с черными лицами и голодным блеском в глазах. Но тут были великокняжеские владения и, невзирая на недавний новгородский погром, нашлись и кормы, и справа, и лопоть, и подковы коням, и даже сменные кони для иных, не говоря уже о банях, отдыхе, надобном всем. А пока отъедались и отсыпались, уже и думы не было, как там у воевод и о чем спор.
Впрочем, Иван Андреич, памятуя, что за князем служба не пропадет, расстарался: не токмо достал все потребное, но и договорился с наместником о дощаниках и лодьях. Людей и тяжести, да и боевых коней тоже, порешили сплавить к Устюгу по Сухоне водой, а возы и вовсе задержать, доколе не подсохнут дороги.
Иван, опоминаясь, продирал глаза, выбирался на глядень, озирая непривычно дикие дали, а ночью завороженно следил розовое светлое задумчивое небо с негаснущею зарей. Тишина!
– А там на Двины так и ишо светлее! – говорили ему. – Где ни то за Колмогорами и солнце не закатаитце вовсе! – А когда он прошал, почему, пожимали плечами, отмолвливая одно: «Север!»
Север… Здесь и очи у белобрысых местных девок были какие-то иные: светло-задумчивые, что ли? И на вопрос об этом ему опять отвечали однозначно: «Весь[112]!» Чудины-меряне встречались и под Москвой, но какие-то не такие, и часто черноволосые, а у этих и волосы что кудель! Когда пробовал заговаривать – девки стеснялись, тупились, отходили посторонь. Бабы, те смотрели храбрее, оногды и сами задевали – прошали. Одна так прямо заявила ему, что, мол: «Какие у тебя парень губы красные, словно бы у девки! Целовать – дак любота!» Бывалый ратник толковал ему вечером: «Вот бы ты, паря, и пошел с нею! Сама просила, дак!» Но Иван, вспыхнув полымем от той похвалы, застеснялся так, что и вновь, после дружеского разъяснения, вряд ли сумел бы взять и пойти с незнакомою бабой, да и московская сударушка не позволила забыть о себе.
А весна шла, упорно догоняла ратную дружину московитов. И уже нагревались прясла огорожей, просыхающих под весенним солнцем, уже на освобожденных от снега взгорках торопливо лезла первая весенняя трава. Уже оживали мухи, уже птицы торопливо вили гнезда и по промытому влажному небу тянули к северу птичьи караваны, возвращавшиеся из южных жарких стран к родимым гнездовьям.
В мае грузились на дощаники и лодьи. Перекладывали добро и справу, отбирая, что понужнее. Заводили по шатким мосткам стригущих ушами и вздрагивающих кожею коней. Впрочем, и так уже было видно по всему, что на Двину рать выступит пешей или в дощаниках, а верхами будут ехать одни воеводы.
Наконец отвальная – и в путь, по синей холодной воде, отпихивая шестами последние ноздреватые серо-сизые льдины, неуклюже поворачиваясь в стремнинах весенней, идущей вровень с берегами, реки. И опять труд, до кровавых мозолей стертые веслами ладони, и опять мокрая сряда и справа, и брань воевод. (Один челн опружило, и полуутопших ратных, что начинали пускать пузыри, вылавливали, цепляя за платья баграми, волокли мокрых через набои. Ругмя ругали, переодевая в сухое, и заставляя тотчас грести, чтобы хоть как-то согреться после невольного купания.) Тотьму прошли, не останавливая. Поджимало время. Река со всеми ее извивами казалась бесконечно длинной, и когда наконец перед самым Устюгом поднялись высокие обрывистые берега, всех охватила радость, не взирая ни на что: ни на пороги, мели, ни на опасные перекаты, и даже на то, что близок конец пути. Иное: неведомая прежде ширь, величие Севера через очи проникло в души. И как-то понятно становило, почему шли и шли русичи в эти дикие нехоженые места!
Устюг, полный ратным людом, кипел. Улицы переливались через край. Уже подошли вятчане, и Иван на улице, у собора, совсем близко узрел самого легендарного Анфала Никитича. Двинский воевода шел развалисто и неспешно, с кем-то разговаривая, и такая сила была в нем, такая медвежья властная стать, что Иван отпрянул посторонь, и во все глаза провожал героя, а тот, увлеченный беседою, даже и не глянул на юного московита из пришедшей наконец-то рати. «Эко припозднились!» Сам он уже и слухачей посылал на Двину, и готовил суровый урок новгородской вятшей господе, отмщая за казненного брата своего, Ивана Никитина.
После еще не раз видал Иван Анфала, но все издали, и так и не решился заговорить со знаменитым двинским воеводою, что привел свою и вятскую дружбы вновь отбивать у Господина