Шрифт:
Закладка:
— Что за Выславна, какая такая Выславна? — спросил Виктор, перебивая свои мысли. — Почему имя такое странное?
— Пусть вон Шурка скажет, — сказала бабушка.
Шурка принялась как всегда многословно и бестолково объяснять: зовут ее Валентиной Вячеславовной, а они прозвали ее для краткости Выславной, и она им нравится, потому что все свое время отдает юннатам, и что она поэтому не выходит замуж и все ее жалеют и любят. Летом она попросила их папу сходить с ними в поход, потому что была занята. Папа пошел, а потом Выславна его благодарила и сказала, что он молодец…
Бабушка слушала Шурку, опустив глаза, подперев щеку рукой и о чем-то задумавшись. Шурка не замечала бабушкиной сдержанности и все время спрашивала: «Да, бабушка?» — хотела, чтобы та подтвердила справедливость ее слов, что Выславна замечательная, и ее нельзя не любить… Бабушка молча кивала, а думала о чем-то своем.
Виктор, не поддавшись Шуркиным восторгам, спросил:
— Почему же Выславна держит в неволе лисенка, если она такая добрая, как ты говоришь?
— Это я ее упросила, — затараторила Шурка, — упросила, и она в конце концов согласилась. Она хотела отвезти его в лес и там выпустить, а я упросила. — Шурка на секунду замолкла и, сверкнув темными глазами, с каким-то одной ей понятным значением добавила: — И папа ее попросил. Я сказала ему, и он попросил. И тогда Выславна согласилась.
— А лисенка все равно нечего держать в неволе, — сказала бабушка твердо и посмотрела на Шурку. — Давно бы его выпустить надо было. Не знаю, что Выславна ваша думает…
За весь вечер бабушка не спросила о Ларисе, и он ни слова не обмолвился о ней. Он видел, что сама бабушка обеспокоена чем-то. Да и что, собственно, мог бы он оказать сейчас о Ларисе? Все, как было, так и осталось. Сегодня, перед тем как идти к бабушке, он едва не столкнулся с Ларисой. Она быстро, деловито шла по стальному мостику, обегающему литейный двор. На ней был комбинезон, замазанный пятнами белил или известки, волосы прикрывала каска. По ее походке, по блеску глаз Виктор почувствовал, что вся она поглощена своими заботами. Он отвернулся, оперся локтем на стальные перила и смотрел на стоявший внизу на рельсах ковш, в который сливался чугун. Лариса не узнала его, не обратила внимания и прошла мимо. С утра до вечера трудилась она в зале автоматики, куда теперь двери были распахнуты настежь и где днем и ночью работали сменные бригады монтеров, восстанавливали схемы…
Когда он уходил, бабушка, провожая его, тяжко вздохнула, но так ничего и не сказала. Дети вертелись тут же, собрались провожать до автобуса, и бабушке, видно, нельзя было при них. И он не решился беспокоить ее своими расспросами. Сама не говорит, а ему, что же, вмешиваться? Но показалось, что растревожил ее разговор о Выславне. Может, опять надвигается на нее новое испытание: не придет ли в дом другая хозяйка и каким окажется человеком в семье?
Скрытая тревога, овладевшая бабушкой, так и не позволила попросить ее пустить к себе.
Дома никого не было. Наверное, матери не хотелось оставаться одной после отъезда отца, и она часто уходила к знакомым. Виктор потушил верхний свет, подошел к окну, уперся руками в боковые стенки оконного проема, вглядываясь в темноту ночи. С тоской вспоминал встречу с Ларисой. Ему захотелось сейчас же одеться и бежать в цех, Лариса, наверное, там, она задерживается на заводе допоздна. Но он сдержал себя, нельзя поддаваться минутным настроениям, отец прав, пора стать взрослым человеком.
За стеклом ветер раскачивал близко подступившие к окнам оголенные ветви разросшихся деревьев. Нарядный серебристый свет уличных ламп как бы перебирал отблескивающие мокрые от дождя ветви, создавалось впечатление, что деревья безмолвно, жестами, разговаривают друг с другом. Жизнь! Жизнь шла там за окном — в свете фонарей, в движении ветвей, в дрожащих от капель дождя лужах на мостовой, в мятущихся, подсвеченных городскими огнями облаках, едва не цепляющих крыши домов… Жизнь!
XIV
Литейный двор до самой кровли разом занялся тлеющим рыжим светом. С каждым мгновением зарево разгоралось, приобретая материальную ощутимость, наполняя весь объем литейного двора как бы тяжелой и тягучей жидкостью. Чугун хлынул по канаве золотистой, слепящей струей. Стало светло, точно взошло солнце. По стрежню потока, увитому белыми прожилками, проносились ошметки шлака. Они были легки для чугуна и плыли по его поверхности, не погружаясь в металл. Чугун шел горячим — бездымным, с редко взлетавшими над его золотистой поверхностью мелкими звездами искр. Они тут же гасли и потом оседали на одежде металлически отблескивающими чешуйками графита. С носка разливочного желоба чугун срывался широкой дугой прямо в толстостенный ковш, стоявший внизу на железнодорожных путях. Где-то в его чреве тяжело отдавалось громкое чавканье, а из пасти вырывались клубы дыма и мчались вверх под самую кровлю.
Виктор Андронов отошел в сторону от источавшей жары канавы и тыльной стороной руки вытер с лица крупные капли пота. Давно он приметил, что за колонной прячется Дед, следит, не будет ли каких промашек. Андронов прикрыл рукавицей усмешку, сделал вид, что не замечает вылезающего из-за колонны светлого края каски. Ну и Дед! Сегодня его юбилей, а он все такой же придирчивый, и своей привычки наблюдать за подопечными не оставил.
Дед простоял в укрытии все время, пока Андронов вместе с первым горновым возился у летки. Ни разу не вмешался, значит, был доволен работой обоих. По старой памяти захотелось подшутить над Дедом.
— Васька, погляди, не видать ли где кащея? — крикнул Андронов. — Запропастился, старый черт! — продолжал он, заметив, что край каски скрылся за колонной. — Как запарка выходит — и оглянуться не успеешь, ведьмы его несут, а как работаем на совесть, так гоняет, не поймешь где. Хоть не работай! — Андронов с притворным озлоблением запустил лопату в кучу песка посреди литейного двора.
Ваське недавно досталось от Деда. Едва печь пошла на холодном дутье, обер-мастер собрал их всех, горновых, а принялся «читать мораль» впрок, авансом. Кого-то упрекал в лености, срамил Ваську за приверженность «калыму», то есть приработку на стороне, что было неправдой, Васька давно уже не «калымил», корил его за нежелание «сроду» читать газеты, вспомнил злополучную рельсу и довел беднягу едва ли не до слез. Васька стоял навытяжку, шмыгая носом, сопел, кряхтел и от волнения не смог выговорить ни одного тут же придуманного оправдания. Дед был единственным человеком, которого Васька боялся.
В простоте душевной приняв возглас Андронова за чистую монету