Шрифт:
Закладка:
Однажды вечером в церковном хоре была устроена последняя спевка мессы, завершенной Крейслером, мессы, которая на следующий день должна была быть исполнена. Братья возвратились в свои кельи, Крейслер один оставался в коридоре, украшенном колоннами, и смотрел в окно на горы и долы, которые простирались перед ним в мерцании лучей заходящего солнца. И тут ему почудилось, будто бы он слышит доносящиеся из дальней дали звуки своего творения, которое только что было въявь исполнено монашеской братией. Когда же наступило время и зазвучал «Agnus Dei»[114], то его с еще большей силой вновь охватило неизъяснимое блаженство тех мгновений, когда в нем зародилась мелодия этого «Агнца Божия». «Нет, – воскликнул он, и глаза его наполнились жгучими слезами, – нет! Это не я, это ты одна! Ты – моя единственная мысль, идея, ты – мое единственное устремление!»
Пожалуй, и впрямь чудом было то, каким образом Крейслер сотворил эту часть мессы, в которой аббат и братья находили выражение пламеннейшего благоговения, даже и самой любви небесной! Капельмейстер был весь полон своею мессой, которую он начал сочинять, но еще долго не мог завершить, и вот однажды ночью ему приснилось, что наступил праздник, День Всех Святых, для которого это сочинение было предназначено, что раздался звон, приглашающий к началу мессы, что он сам стоит за дирижерским пультом, завершенная партитура лежит перед ним, что аббат, сам читающий мессу, интонирует, – вот – начинается его «Kyrie»[115].
Теперь же одна музыкальная фраза следовала за другой, исполнение, удачное и исполненное силы, поразило его, увлекло его дальше, вплоть до «Agnus Dei». И тут он, к величайшему ужасу своему, обнаружил, что в партитуре одни только белые страницы, на них не было записано ни единой ноты, братия смотрела на него во все глаза, а он внезапно опустил дирижерскую палочку, братья же ожидали, что он наконец начнет, что пауза будет непродолжительной. Но смущение и страх легли на его плечи свинцовым бременем, они как будто придавливали его к земле, и он не мог, хотя весь «Agnus Dei», готовый, был тут, в его сердце, – не мог извлечь его оттуда, из души своей и запечатлеть его на нотных линейках партитуры! Но тут внезапно явилась некая ангельская дева, она подошла к пульту, спела «Agnus» – и это были воистину небесные звуки! И эта ангельская дева – это была Юлия! В восторге величайшего воодушевления Крейслер пробудился и написал «Agnus», написал то, что в блаженном сне пришло, возникло в нем. И этот сон приснился теперь Крейслеру снова, он слышал голос Юлии, все выше и выше вздымались волны напева, как вдруг, когда хор запел «Dona nobis pacem»[116], он, Крейслер, пожелал погибнуть в море тысяч блаженных наслаждений, в пучине, смыкающей свои волны над его головой!
Легкий удар по плечу пробудил Крейслера из этого экстатического состояния. Перед ним стоял аббат, взирая на него с благосклонностью.
– Не правда ли, сын мой, – начал аббат, – что ты высоко воспрянул душой, а то, что тебе удалось, в красе и силе, вызвать к жизни, не правда ли, радует теперь твою душу? Мне кажется, ты думал о твоей мессе, которую я причисляю к лучшим творениям, когда-либо созданным тобою.
Крейслер молча глядел на аббата, он все еще не в силах был произнести ни слова.
– Вот, вот, – посмеиваясь, продолжал аббат, – а теперь спустись из горних областей, в кои ты воспарил! Я думаю даже, что ты сочиняешь музыку в уме и не в состоянии мгновенно оторваться от работы, которая, конечно, для тебя одно наслаждение, хотя, впрочем, и опасное наслаждение, ибо оно поглощает все твои силы. А теперь забудь, пожалуйста, ненадолго обо всех твоих творческих идеях, давай-ка походим взад-вперед по этим прохладным коридорам и немного поболтаем!
Аббат заговорил об устройстве монастыря, об образе жизни монахов, он превозносил тот и в самом деле веселый и набожный дух, который был всем им свойственен, и в конце концов спросил капельмейстера, не ошибается ли он, аббат, полагая, что, как ему кажется, дражайший капельмейстер Крейслер за недолгие месяцы, проведенные им здесь, в аббатстве, стал спокойнее и более склонен теперь к деятельному служению высокому искусству, которое, впрочем, становится еще прекрасней, когда служит церкви.
Крейслер не мог ничего сказать другого, кроме того что он согласен с этим и, сверх того, заверяет, что аббатство открылось ему как убежище, под сенью коего он обрел приют, и что он чувствует себя здесь настолько дома, как будто он и впрямь принадлежит к числу орденских братьев и никогда больше не покинет обитель.
– Оставьте мне, достопочтенный отче, – так закончил Крейслер, – ту иллюзию, которой требует это одеяние. Оставьте мне веру в то, что мне, гонимому пагубной бурей, благосклонность радушной судьбы позволила высадиться на остров, где я нахожусь в безопасности, где прекрасные грезы никогда не могут быть развеяны, а ведь эти грезы, эти мои прекрасные сновидения не что иное, как одушевление самим искусством!
– И в самом деле, – возразил аббат, причем особое дружелюбие отразилось на лице его, – и в самом деле, сын мой Иоганнес, одеяние, в которое ты облачился, чтобы выглядеть нашим братом, очень тебе идет, и мне хотелось бы, чтобы ты его никогда не снимал. Ты самый достойный бенедиктинец из всех, каких мне только приходилось видеть.
И все-таки, – продолжал аббат после непродолжительного молчания, схватив Крейслера за руку, – я вовсе не шучу. Вам известно, мой Иоганнес, как вы полюбились мне с тех пор, когда я познакомился с вами, как моя искренняя дружба, сочетаясь с высочайшим уважением