Шрифт:
Закладка:
В полном недоумении отхожу – не вмещает душа эти странные слова. Лишь позже откроется абсолютная прозрачность сказанного: эту смерть и еще многое, что тебе предстоит, возьми как Крест Господень, когда Ему Самому уже невмоготу нести наши бремена, а без Креста нет никакого христианства. Сила Божья совершается в Его немощи, когда Он доверяет тебе быть сильным. Остаться и разделить.
И так у отца Георгия всегда. Бежишь к нему со своей запутанной личной жизнью, каешься, а он рукой машет: «Тут не до своих грехов – человека спасать надо!» При таком батюшке не расслабишься, одних и тех же «тараканов» приносить на исповедь постыдишься. Поэтому – только о главном, в нескольких словах. А в ответ – ни советов, ни наставлений. За плечи возьмет, тряхнет хорошенько: «Будем молиться», – и всё. Можно дышать.
Ему претило выворачивание себя наизнанку, нецеломудренное обнажение души – он звал напрямую исповедоваться Богу, и не потому только, что священники не справлялись с бесконечными очередями кающихся. Кто-то вставал на исповедь по малодушию, потому, что «так положено» перед причащением (кем положено и зачем и на что нам тогда совесть?), кто-то – ради того, чтобы батюшка ободрил, дал от избытка своей любви (а батюшка еле на ногах стоит, вернее – уже висит всем телом на аналое). Он не себя щадил – он оберегал таинство от профанации, тайну – от забалтывания. Прихожане непрерывно читали кафизмы о его исцелении, но когда, желая поддержать горячо любимого «батю», говорили ему: «Мы молимся о вас», – это тоже казалось ему нецеломудренным. Заповедано же: «…затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне».
Молчанию пред Богом отец Георгий придавал огромное значение, повторяя и повторяя вслед за митрополитом Антонием Сурожским, что встреча с Христом возможна лишь в безмолвных глубинах нашего «я». Человек слова, ибо служил Слову и был блестящим филологом – знатоком и ценителем всех и всяческих слов, он твердо знал, что самое главное на свете совершается в тишине. И как бы ни были горячи и вдохновенны его проповеди, ему не было равных в «тихих», de profundis службах Великого поста – в чтении канона Андрея Критского и Пассий.
Пассии
Покуда страна у экрана
Внимает дурным новостям,
Поют у Космы и Демьяна
Акафист Христовым Страстям.
И – тихо. Так, Господи, тихо,
Что шелест зажженных свечей
Слышней артобстрела и крика
Победы неведомо чьей,
О нет, не Твоей… На колени
Священник упал у креста.
Сгущаются смертные тени,
И кровью фелонь залита.
На плечи его и на спину
Налег всею тяжестью свод,
Но он проведет сквозь теснину,
Рыданьем глухим потрясет.
Прости меня, Боже и Сыне,
У края Твоей полыньи,
Что к темной клонилась святыне
И ризы делила Твои.
Бесслезно и немо оплачу
Пропятой любви наготу,
Любую свою неудачу
Отныне за благо почту,
Тебе отдаю целованье,
Гордыню, разбитую в прах,
И ран Твоих благоуханье,
Как тать, уношу на губах.[51]
Это – отцу Георгию и о нем, о том, как мог он перевернуть душу, «рыдая глаголаше» – не актерствуя, упаси Бог, но всем собою проживая каждое слово: «Вем, воистину вем… почто червлены ризы Твоя: аз, Господи, аз грехми моими уязвих Тя…» Да он и не думал никогда казаться, а всегда – был, подлинный во всяком своем проявлении. Вспылит, прогневается, и по делу, – три дня потом в рот ничего не берет, пластом лежит, болеет. Недуг мало-помалу умирил его страстность, сделал кротким – и на кротость эту больно было смотреть. Исповедует, а у самого испарина на лбу от слабости. Придвигаю стул, говорю: «Вам надо сесть». – «Вы думаете, уже пора?» – и смотрит как-то по-детски беспомощно, а в сердце – укол от этой его фразы. И исповедники, подходя, опускаются рядом с ним на колени… И его, такого немощного, выкинули из машины, покалечили руку… Мне всё кажется, это нелюдское зло и стало переломом, приблизило исход. Но, едва оправившись, он вновь служил, а когда в одно из воскресений увидели, что отец Георгий идет в северный придел, бережно неся Чашу, полхрама качнулось следом – принять Причастие из его рук. Как безжалостны мы бываем в своей любви! После литургии, с трудом передвигая ноги, идет мимо свечной лавки, улыбается, протягивает руки – ледяные.
– Ручки холодные какие, – почему-то выговаривается так, будто он малое дитя.
– Совсем нет сил…
Вот и весь последний разговор.
Но лучше буду вспоминать не это, а Рождество и Пасху, всегда наполнявшие его силой, даже если в алтаре караулил врач со своим чемоданчиком, а на улице ждала машина, чтобы отвезти его из храма назад в больницу, откуда «батя» удрал… Вот он выходит из настежь распахнутых Царских врат, высоко вскидывает руки, голос звучен и радостен. «Христос воскресе!» – и счастье жаркой волной омывает всех.
Буду помнить, как вечером в субботу дожидаюсь, пока он отпустит последнего исповедника, как мы поднимаемся к нему в кабинет поработать «Над строками…» Но это невозможно, потому что уже одиннадцатый час, утром ему служить, а корректуру прочитать он всё равно не успел. В кабинетике ступить негде, всё завалено книгами и какими-то папками (их несут и несут ему на суд прихожане), звонит телефон из Парижа, отец Георгий отвечает с великолепным французским прононсом, кому-то пытается дозвониться сам, в паузах поклевывает виноградины с блюдца, глотает остывший чай. Минут пять мы болтаем о всякой всячине, еще минут за пять снимаем вопросы, и, поняв, что он не склонен «над рукописями трястись», благодарная за доверие, покидаю келью.
Буду помнить, как еще раньше, когда книга-комментарий к синоптическим Евангелиям только рождалась из бесед отца Георгия, из расшифрованных Мариной Сергеевной Фёдоровой диктофонных записей, которые из номера в номер печатались в «Истине и Жизни», он иной раз после визита в Патриархию забегал к нам в редакцию – мы сидели тогда напротив Чистого переулка. «Здесь меня не найдут, – радовался он, – а если и найдут, то не скоро», – и приникал к компьютеру. Однажды ему предстояло идти на какое-то торжество на радио «София», а отрываться от работы было жаль. Он поерзал на стуле, поднял трубку телефона, обернулся к нам с Наташей Бобровой, сделал круглые глаза и чистосердечно признался: «Сейчас я буду врать!» Набрав номер, «батя» жалобным тягучим голосом