Шрифт:
Закладка:
Наконец Анфиса Петровна разжала свои сухие, еще с сенокосной страды запекшиеся губы.
– Дак вот что я тебе скажу, жених. В лес ехать надо.
– Мне? В лес?
– Да.
– Вот как! А с месяц назад что ты говорила? «Михаил, бригадиром будешь…» Говорила?
– Говорила. А теперь вижу: слишком голова горячая. У пня остудить не мешает.
– Ты меня пнем не стращай! Я с четырнадцати лет у пня. А на этот раз на`, выкуси! Не поеду!
– Поедешь. Своей волей не поедешь – по суду отправим.
– Меня по суду? Это меня-то? Дак вот как ты… «Михаил, чем тебя и отблагодарить… Михаил…» В пояс принародно кланялась… А сейчас в суд Михаила? Из-под нагана в лес?
Ненависть, слепая, безрассудная ненависть захлестнула его. Он шагнул к Анфисе Петровне, до хруста, до боли сжал пальцы в кулаки.
– Я-то знаю, с кем ты это придумала. Знаю. Мати прибежала, да? «Спаси, Анфиса Петровна…» Да? А я вот возьму да к такой матери и Анфису Петровну, и матерь… Всех!..
– Миша, Миша!..
– Нету больше Миши! Нету! – Михаил сапогом распахнул дверь, вылетел из избы.
3
Анфиса заговорила первой:
– Видишь, что ты натворила. Меня с парнем поссорила и семью с ума свела. Правильно он сказал: прибегала ко мне Анна… – Она перевела дух. – Мне говорили, сказывали, что Варуха с парнем связалась, ну, я не верила…
– А теперь веришь?
– Выбрось эту дурь из головы. Посмешила людей, и хватит.
Варвара с легкостью кошки вскочила с кровати, сдернула с гвоздя у порога парусиновую сумку, протянула Анфисе.
– Что это?
– А вот то. Наслужилась я тебе. А теперь проваливай. – И, сухо блеснув глазами, указала на дверь.
Анфиса подержала в руках сумку. Осенью сорок второго года эту сумку, тогда еще добротную, почти новую, привезенную с войны Петром Житовым, вручила она Варваре. Вручила, можно сказать, жизнь пекашинских баб и детишек, потому что в сумке этой были ключи от колхозных амбаров и складов. И надо отдать должное Варваре: честно, по совести вела она хлебные дела все эти трудные годы. В сорок четвертом году, когда в Пекашине привелось есть мох, кто вместе со всеми давился палками? Варвара, колхозная кладовщица. И не для показа давилась, а потому, что не могла иначе, – Анфиса хорошо узнала за это время Варварино сердце. Все пополам делили они друг с дружкой: и муки, и горе, и надежды. А бывало, заем, жито надо внести в фонд обороны, картошку – с кого в первую очередь взять? «Придется нам с тобой, Варвара, поднатужиться. У нас детей нету». И Варвара не хныкала: «Ладно, Анфиса, после войны жить будем».
– Ты не глупи, Варвара, – сказала Анфиса и, отложив сумку в сторону, строго посмотрела на нее. – Тебе не семнадцать лет.
– Да и не сорок. И всю жизнь по твоей указке жить не собираюсь. Хватит, покомандовала в войну. А теперь не лезь куда не просят.
– Нет, полезу! Ты только о себе думаешь, а у меня деревня…
Варвара шумно задышала. Раздутые ноздри у нее, попав в полосу света, стали алыми.
– Врешь! Врешь! – крикнула она и топнула ногой.
– Не кипятись, Варвара. Я никогда не вру.
– Врешь! Врешь! Это кому ты сказки-то сказываешь? Ха-ха-ха! Она о деревне думает, она святая, а я только о себе… А сказать тебе, когда ты о себе-то начала думать? Еще в войну, на втором году. Когда люди на фронте помирали…
– Чего ты мелешь… Опомнись…
– Не беспокойся. Я в своем уме. Ну-ко, кто из баб гонялся за мужиком до района? Кто? Может, я? Может, Грунька Яковлева?
Анфиса медленно опустила свою повинную голову. Три года никто не спрашивал с нее за те два-три часа бабьего счастья, что она вырвала у войны в ту ночь…
Был вечер, шумел дождь, и продрогший на ветру конь нетерпеливо переступал с ноги на ногу, тянул ее домой. А она не двигалась. Она все стояла, смотрела за реку и все ждала чуда: вот-вот еще раз красными искрами осыплется цигарка на том берегу и радостный голос донесется оттуда: «Анфиса, подожди! Я не уехал. Я не мог уехать…» Но чуда не случилось. Лукашин не подал голоса с той стороны. И в конце концов она пошла домой, вся мокрая, разбитая, ведя в поводу коня. Да только вышла от перевоза на луг, да подумала, что, может, ни разу в жизни больше не увидит Ивана Дмитриевича, и – что поделалось с нею – птицей взлетела на коня…
Не поднимая головы, Анфиса тихо сказала:
– То любовь, Варвара.
– Ах, любовь! Вот как! У тебя любовь, тебе можно. А у Варвары любви не может быть. Варвара собачонка. Снюхалась, перебесилась, и дальше. Так?
– Он мальчишка против тебя. Опомнись! Какая тут любовь!
– А где, где они, не мальчишки-то? Я виновата, что их на войне поубивали? Я?
По смуглым пылающим щекам Варвары текли слезы. И ее, как Мишку, трясло от бешенства, от ненависти. К ней, к Анфисе. За то, что она, Анфиса, встала между ними. И, внутренне вся содрогнувшись, Анфиса подумала: «Господи, да живите вы как знаете. Что я, жандарм, поп вам какой?..»
А вслед за тем она готова была и вовсе оправдать Варвару. Ну связалась с молодым парнем… Так что же? Она первая? Разве такого не было до войны? А ведь тогда – не теперь: полно было мужиков…
Но так Анфиса думала недолго, может минуту, может две, до тех пор, покуда на память ей не пришла Анна Пряслина, ее несчастные дети. В чем угодно можно упрекнуть ее, Анфису, все смертные грехи готова признать за собой, но только не черствость, но только не закаменелость. Нет. Тут она чиста. В войну, в самые черные дни, старалась хоть немножко, хоть горсть зерна подбросить многодетным матерям – так разве она допустит сейчас, чтобы на ее глазах разорили пряслинскую семью?
И она сызнова, с еще большей силой навалилась на Варвару. Она стыдила ее, распекала, взывала к совести, опять напоминала о годах, о возрасте – в общем, била по самому больному месту, по Варвариной гордости.
И та, совсем ошалев, кричала, топала ногами:
– Вон, вон убирайся из моего дома! Вон!