Шрифт:
Закладка:
– Пора тебе в свет выбираться. Найди себе кого-нибудь, пусть даже в прошлый раз с Гудини и рукоборством ерунда получилась, – говорит Ольга, криво усмехаясь. – Неужели не найдется подходящего кадра среди твоих знакомых живописцев?
Я раздумываю, сама себе задаю кое-какие вопросы и, получив парочку советов, начинаю встречаться с художником из Лунда[180]. За неимением лучшего. За неимением Себастиана.
После недолгого флирта, когда выясняется, что у нас со Стаффаном одинаковые взгляды на цвет и краски, мы совершаем древнейшую в мире оплошность. Ибо принимаем схожесть интересов за страсть, и очарованность сходит на нет, пусть и против нашего желания. Всю дорогу мы говорим только о холстах и композициях. К тому же живем мы не вместе, а каждый в своей стране и за свой счет. А ближе к концу отношений мы уже даже в постели с трудом сливаемся в единое целое.
Как вообще следует называть этот акт? «Бараться» – это слово я не употребляю из принципа. Оно какое-то непропеченное, со слишком большим вторым «а», словно бы ты лежишь и барахтаешься в жидком тесте. «Трахаться», если уж говорить по правде, звучит слишком жестко, да и намекает на то, что акт этот слишком быстро заканчивается. «Любить?» Кто его знает. Это требует, чтобы обоих одновременно пронизывал трансцендентный электрический ток, а такое редко когда случается. Так что «пальтироваться» до сих пор остается моим фаворитом. Звучит оно нахально и с ощущением пары собачьих шерстинок на языке. Но со Стаффаном пальтироваться нельзя. Этого умения ему не дано.
В последний раз я встречаюсь с ним по дороге домой после совместной выставки пейзажистов в одной из библиотек Лунда. Босые, в машине с опущенными стеклами, мы едем сквозь мягкую августовскую темь – такие ночи весьма редки в Скандинавии. Поэтическая луна, большая и красная, плывет по небу. В такую погоду с улыбкой распускается жасмин. Я склоняюсь головой на ребро окошка машины, ветерок треплет мои волосы, и мне представляется, что я поднимаю уши, как это сделал бы Игорь.
– Ты видел? – спрашиваю я возбужденным голосом, высовываюсь из окна и поворачиваю голову.
Какой-то спутник пересекает Большую Медведицу. На краткий миг создается новая картина первозданного созвездия, которое обычно движется по небу, точно замороженное. Филиппа оценила бы этот вид. Стаффан, не отвечая, следит за дорогой. Молчание притаилось, точно гадюка в траве, в ожидании решающего столкновения. Такого, что окончательно оторвет нас друг от друга, после чего вновь наступят смутные времена.
– Это так чудесно. Воздух совершенно сказочный, – продолжаю я, хотя прекрасно знаю, как безгранично его раздражает мое стремление комментировать всё и вся.
Я могу, к примеру, рассказать ему о том, мимо какого места мы проезжаем, как будто мир вокруг приобретает черты реального, только если я громко скажу об этом. Мне необходимо единение душ.
Но Стаффан не клюет на наживку. Струи тепла обвевают мои ноги. Ах, какая дивная ночь идет прахом. Ибо ночь никого не ждет, и Большая Медведица упорно продолжает плавание по небу в своем обычном виде, пока мы не добираемся до Палермской.
На следующее утро все и заканчивается. Стаффан уезжает, а я пытаюсь дозвониться до Ольги, чтобы выплакаться всласть. Однако она летит в самолете в Сидней, а с Карлом в Париже сидят гувернантки. И потому я звоню Йохану, Лили и остальным немногочисленным знакомым.
Я известна своим умением топить воздух, и потому стоит мне только начать углубляться в детали, на другом конце провода чувствуется нарастающее беспокойство. Мои собеседники знают, что за время разговора со мной они прекрасно успеют вымыть посуду, и потому жалобные мои излияния сопровождаются звоном тарелок, ножей и вилок. Иногда я все-таки слышу вставные реплики, произнесенные довольно равнодушным голосом вроде «Ага, да ну, ну да, ясно, понятно, да что ты, не может быть». Слушая меня, друзья мои наводят порядок в шкафах и моют полы. Иной раз я с трудом разбираю их слова, и не потому, что связь плохая, а потому что собеседник зажимает трубку под подбородком, чтобы освободить себе обе руки для домашней работы. А один знакомый как-то, слушая меня, даже стал тихо напевать какой-то мотивчик.
– А теперь вкратце, – говорю я.
И слышу слабый вздох на другом конце провода, ибо все знают, что пересказ вступительных слов о пережитых мною страданиях займет не менее двадцати минут.
Через неделю ко мне на Палермскую забегает на «Кампари» моя мать. Она сидит на самом краешке стула, ей явно неуютно сегодня в этом доме. Может быть, ей слышатся шаги Филиппы, идущей на цыпочках по лестнице. А может, Варинькино грубоватое бурчание или зов папы.
Ко всему прочему, она, видно, заметила, что я пребываю в глубокой печали, поскольку старается как-то ободрить меня, что в высшей степени необычно.
– Филиппа обладала блестящими способностями, Ольга – истинная femme fatale. А ты, ты, Эстер… Ты всегда такая заботливая, такая добрая, нежная.
Мать моя раздает всем сестрам по серьгам. К сожалению, нежность и доброта, в отличие от врожденных ума и необузданности, требуют постоянной подпитки, а значит, и круглосуточной работы над собой. А это изнуряет. И в те дни, когда запасы нежности и доброты иссякают и их нечем восполнить, шансов у меня не остается никаких.
– Ты знаешь, что самое главное в жизни? – спрашивает мать.
– Нет. – Я с интересом поднимаю на нее взгляд.
– Самое главное – не стариться лицом! – В этом мать моя не сомневается.
– Мне снова приснилось, что твой дом полон детей, – продолжает она чуть погодя. Нет, ну никак она от меня не отстанет.
Я убита тем, что она все норовит разбередить рану и намекает на мое бесплодие. И уже готова снова наорать на нее. Но в последний момент решаю сдержаться. Что делать – она просто неисправима.
Пару дней спустя я пишу портрет карликового кролика, принадлежащего племяннице Мясниковой Лили. Девочка приходит ко мне домой и садится на стул, держа кролика на коленях. Я смешиваю краски на палитре и сосредоточиваюсь. Племянница в своем платьице лососевого цвета сидит тихо, точно мышка. Но я слышу, как кто-то хихикает в саду, и, выглянув в окно, вижу ее маленьких подружек, старающихся подсмотреть, что у нас происходит.
– Можете зайти и поглядеть, – говорю я.
Девчонки толпятся вокруг меня.
– Как ты рисуешь уши?
– Как называется эта краска?
– А можно мне попробовать?
– Нет, я хочу попробовать!
И что-то такое во мне просыпается.
* * *
Становление моей школы живописи на Палермской улице происходит медленно, но в