Шрифт:
Закладка:
Долго молодой студент оставался погруженным в созерцание. Студент… Неужели он еще студент в 25 лет? Почему же не оставаться студентом всю жизнь? Еще недавно наш учитель, Шеврель, празднуя свою сто третью годовщину, называл себя старейшим из французских студентов.
А вот Георг Сперо очень рано закончил гимназически курс, который не научил его ничему, разве только привил привычку к труду затем он с неутомимым усердием углубился в разрывшие великих проблем естественных наук. В особенности увлекала его астрономия. Я познакомился с ним, если припомнит читатель, именно в парижской обсерватории, куда он поступил шестнадцати лет. Там он невольно обратил на себя внимание довольно странной особенностью: он был лишен всякого честолюбия и не стремился ни к каким наградам или повышению. Как в шестнадцать лет, так и в двадцать пять, он постоянно считал что вот-вот умрет, рассуждая, что в сущности, жизнь скоро проходит, поэтому не стоить к чему-нибудь стремиться, чего-нибудь желать, кроме счастья изучать и узнавать. Он казался необщительным, хотя в действительности у него был веселый, детский характер. Одаренный необыкновенной деликатностью чувств, он казался сдержанным в отношениях с людьми, так как малейшее разочаровано причиняло ему искреннее страдание. Рот его, очень маленький, красиво обрисованный, как будто все время кривился в улыбке. Однако он казался скорее задумчивым, созданным для молчания. Глаза его, неопределенного цвета, напоминавшие сине-зеленый оттенок морского горизонта, менявшийся, смотря по освещению и личному настроению. Кроме того глаза его светились внутренним пламенем, хотя внешне он выглядел обыкновенно кротким и ласковым. Но случалось, что эти глаза сверкали как молнии, или казались холодными, как сталь. Взгляд – глубок, иногда странный и загадочный. Уши у него были маленькой, изящной формы – мочки казались слегка приподняты – что считалось признаком тонкого ума. Широкий лоб при довольно маленькой голове, казавшейся несколько больше, благодаря прекрасным курчавым волосам; борода шелковистая, каштановая, слегка курчавая, как и волосы. Он был среднего роста, и вся фигура его отличалась природным изяществом.
Никогда он не поддерживал ни с кем из нас товарищеских отношений. В праздничные дни, в часы застолья, он всегда отсутствовал. Постоянно погруженный в свои занятия, он словно философски камень искал, или квадратуру круга, или вечный двигатель. Я не помню, чтобы он с кем-нибудь дружил, кроме разве меня, да и то не уверен, что вел себя со мною совершенно откровение. Может быть, впрочем, он никогда в жизни не имел других событий житейского свойства, кроме того, о котором я намерен рассказать и которое я узнал в подробностях, если не в качестве поверенного, то в качестве очевидца.
Загадка души человеческой неотступно поглощала его помыслы. Иногда он углублялся в размышление, так сильно напрягая свой разум, что чувствовал мурашки, причем при этом приходил в состояние оцепенения. Это случалось, в особенности после долгого размышления о природе бессмертия, когда перед его мысленным взором вдруг исчезала настоящая жизнь и раскрывалась бесконечная вечность. Им овладевала ненасытная жажда познать великую тайну. Представление о его собственном бледном, холодном теле, завернутом в саван, лежащем в гробу, покинутом в тесной яме – последнем мрачном жилище, под густой травой, где стрекочет кузнечик – не так смущало его дух, как неизвестность будущего.
Я старался успокоить его, облегчить его муки, его тревоги, так как у меня была на этот счет своя особая философия, удовлетворявшая меня до известной степени.
Мои рассуждения как будто успокаивали его. Но тревоги сомнения скоро снова появлялись, колючие как тернии. Часто он бродил одиноко по обширным кладбищам Парижа, отыскивая среди могил самые пустынный аллеи, прислушивался к шелесту ветра в деревьях, к шуршанью сухих листьев на тропинках. Взор его блуждал между надгробными плитами, тесно прижатыми друг к другу между памятниками, вымеренными аккуратно по росту покойников и напоминающими ничтожество людское. Иной раз он уходил в окрестности города, в лес, навевавший грустные размышления, и целые часы бродил без устали, рассуждая сам с собою.
Нередко его заставала ночь; всходила луна, – это ночное светило, как будто созданное для мертвецов. То вдруг он проводил целые дни в своей лаборатории, на площади Пантеона[19], – лаборатории, служившей ему и рабочим кабинетом, и спальней, и приемной. Там он просиживал до глубокой ночи, препарируя мозг, принесенный из клиники, рассматривая под микроскопом тонкие пластинки серого вещества.
Неопределенность наук, называемых положительными, крутой перерыв в умозаключениях, мешавший ему постичь великую загадку, повергали его в отчаяние. Не раз я заставал его в самом угнетенном состоянии духа – с блестящим, неподвижным взором, горячими руками, учащенным, неровным пульсом. Во время одного из таких кризисов, будучи принужден оставить его одного на некоторое время, я боялся, что уже не застану его в живых, когда вернулся в пять часов утра. Действительно, возле него стоял стакан с цианистым калием, и он старался спрятать его от меня. Но тотчас же успокоился и даже улыбнулся с полной душевной ясностью.
– К чему это? – проговорил он. – Если мы бессмертны, то это ни к чему не поведет. Но я хотел бы убедиться в этом поскорее.
Он признался мне в этот день, что его как будто приподняло за волосы до потолка и затем всей тяжестью грохнулся на пол.
Его глубоко возмущало равнодушие, с каким большинство относится к этой великой загадке судьбы человеческой – к вопросу, который, по его мнению, важнее всех, так как он касается нашего бытия или небытия. Всюду он видел только людей, поглощенных материальными интересами, исключительно занятых нелепой мыслью «нажить денег», посвящающих все года, все дни, все часы и минуты личной корысти под разнообразными видами. Он нигде не встречал свободного, независимого разума, живущего духовной жизнью. Ему казалось, что существа мыслят, живут телесной жизнью, потому что иначе нельзя, в то же время они не обязаны оставаться рабами такой грубой материальности и отдавать свои лучшие минуты интеллектуальной жизни.
В то время, когда начинается этот рассказ, Георг Сперо уже приобрел известность, даже славу, оригинальными научными трудами и несколькими литературными сочинениями. Ему еще не исполнилось и двадцати-пяти лет, а уже более миллиона людей прочли его произведения, хотя он писал их не для масс. Тем не менее они имели редкий успех и были оценены и большинством, жаждущим познаний, и просвещенный меньшинством. Его провозгласили главой новой школы. Известные критики, не зная ни его личности, ни его возраста, толковали уже о его «учении».
Но как же случилось, что этот оригинальный философ, этот суровый ученый, очутился у ног молодой девушки в час заката наедине с нею, на террасе? Это мы узнаем из дальнейшая рассказа.
Первая их встреча была поистине оригинальной. Страстный любитель красот природы, постоянно в погоне за величественными зрелищами, молодой натуралист предпринял прошлым летом путешествие в Норвегию, с целью посетить пустынные фиорды, где бушует море, снежные горы, вытянувшие свои девственные вершины выше облаков. А особо он желал изучить специально северные сияния – эти грандиозные явления в жизни нашей планеты. Я сопровождал его в этом путешествии. Солнечные закаты за тихими, глубокими фиордами, восходы этого великолепного светила из-за гор приводили в неописуемое восхищение его артистическую и поэтическую душу. Мы пробыли здесь больше месяца, исходив вдоль и поперек живописную местность, между Христианей[20] и Скандинавскими Альпами[21]. Норвегия была родиной дочери Севера, оказавшей такое сильное влияние на сердце моего приятеля, еще ни разу не пробуждавшееся до этих пор. Она была тут, в нескольких шагах, а между тем только в день нашего отъезда случай – это божество древних – решился свести их.