Шрифт:
Закладка:
— Вот… одеяло…
— Пошарь за мной — там мешок, — говорит он, поправляя брезент. — Подбрось сухих дровишек… — И добавляет: — Эх вы, ребятки…
Я достаю из мешка маленькие, аккуратные березовые поленца и кладу на жаркие угли.
— Переверни картошку, — говорит рыбак, и только тут мне в нос ударяет запах печеной картошки. Сверху картофелины обуглились, снизу корка еще почти не тронулась, розовая.
От свежих поленьев валит едкий, густой дым, заполняет наше тесное убежище, я плачу. Рыбак тоже помаргивает, но молчит и смотрит на подсвеченные костром нити косо падающих дождинок. Так мы сидим долго. На том берегу клинья молний вонзаются в землю, а в нашей пещере тепло и дымно, звериные шкуры на мне дымятся. Мой нескладный, щетинистый брат ловким движением руки вытаскивает из глубины пещеры кусок мяса, оно шипит на огне, и в широкие ноздри льется запах грубой пищи. Еще одно движение — в его ладони лежит небольшой тесаный камень с клинописью, но я не успеваю прочесть, что на нем высечено…
— Вот и пронесло, — говорит рыбак, пряча в мешок книгу, отбрасывает назад брезент и встает во весь рост. Несколько запоздалых капель плюхается в костер и испаряется. Туча прошла, ее трубный рокот становится все глуше.
— Сними-ка свою полосатую, — говорит рыбак, кивая на мою пижаму, прилипшую к телу, и стаскивает с себя стеганку. Оставшись в водолазном свитере, он уходит в темноту, возится в кустах. Я переодеваюсь и слежу за куском баранины. Рыбак скоро возвращается, неся несколько прутьев краснотала. Он втыкает их возле костра и вешает пижаму.
— А теперь для сугреву…
По мокрой траве, поблескивая боками, катится бутылка водки.
Можно мне пить или нет?
Вот и кончился сон. Это неожиданное «можно или нет» выдало меня с головой. Мне казалось, что я материалист до мозга костей. Я не особенно жаловал радиационную медицину, но все же знал, какова участь человека, получившего критическую дозу нейтронного облучения. Разрушение и гибель клеток, необратимые изменения в спинном мозге. Смерть наступает через 13—14 дней. Положительного эффекта от медицинского вмешательства почти не было. И вдруг я подумал, что, выпив, могу помешать курсу лечения, тогда как не сомневался в его бесполезности. Я надеялся на чудо! Животный инстинкт самосохранения и мистика — наследство предков из каменного века.
Наполненная до краев кружка дрожит в руке — меня бьет озноб. Я большими глотками выпиваю водку и отдаю кружку рыбаку. Мне он нравится. Здесь, среди трав, под открытым небом, он чувствует себя как в жилище, в котором прожил годы.
— Вы здесь как дома… — говорю я.
— Пришлось воевать, — отвечает он. — Морская пехота. Штурмовой батальон… Война всему научит.
— И вот так вы смогли бы прожить до конца?..
— Наверно. Человеческий род начинался с этого… Трудно продвигаться вперед, а назад вернуться…
— А это может случиться?
— Месяц глобальной войны…
— Да…
— Вот так… Ешь, картошка стынет.
Я тащу из теплой золы картофелину. Ветер доносит издалека голоса, и я оборачиваюсь. Несколько окон профилактория ярко светятся. По темному лугу на некотором расстоянии друг от друга движутся огоньки, догадываюсь — карманные фонари.
— Меня ищут, — говорю я, роняя картофелину.
— Тяпни напоследок, возьми закуску и беги, — советует мне рыбак.
Я выпиваю еще полкружки водки, отщипываю кусочек баранины, беру хлеб и встаю.
— Не забудь куртку, — рыбак подает мне сухую пижаму. — Увидишь костер, значит, я здесь…
— Боюсь, что больше не получится… Мне скоро… — и я тычу пальцем в небо.
— Семь раз ранило — и ничего, — говорит он, протягивая руку.
Я молчу.
Голоса начинают раздаваться близко, и я, легкий, но неустойчивый от выпитого, бегу к ним навстречу.
3
Утром я достал из-под подушки рукопись Деда.
«…Жизнь в колонии шла своим чередом. Наступила зима, завьюжили метели, часовым выдали тулупы. Лейтенант подолгу простаивал у окна, будто радовался белым снегам, заносившим далекие таежные поляны и ту, в трех часах быстрой ходьбы, опушку, где поздней осенью пуля сержанта сразила неизвестного.
Сержант давно отгулял свой десятидневный отпуск, предоставленный ему по ходатайству лейтенанта, другой стрелок пропил денежную премию.
Но лейтенант, которому тоже кинули десять суток, медлил с отпуском. Сослуживцы видели его иногда за странным занятием: стоя у свежего сугроба, он тонким прутиком рисовал на снегу линии. Над ним тихонько посмеивались, но не трогали.
В канун Нового года он несколько оживился, во взгляде появилась решимость.
Никто не знал, о чем он думал все эти месяцы, отчего отечным, серым стало его лицо. Он же, вставая с супружеской постели, запирался в кухне и, закуривая одну папироску за другой, мысленно восстанавливал подробности осенней трагедии. Он видел застекленевшие глаза, в недоумении уставленные в небо, желтую траву с бурыми пятнами свернувшейся крови, слышал торопливые удары кольев, которыми рыли могилу.
Они молча уходили обратно, лейтенант обернулся, пройдя шагов двадцать, но ничего не было заметно — ровная, освещенная низким, холодным солнцем, опушка.
На обратном пути они нагнали четвертого — тот пробирался к колонии, ведя за поводок служебную собаку Анчар. На рассвете, взяв след беглеца, она рвалась вперед, пока дерево, чудом державшееся на весу после бурелома, не придавило ей левую переднюю лапу.
Сейчас, жалобно скуля, Анчар смотрел на лейтенанта, и тот вдруг съежился, как если бы за воротник упал ком снега: в собачьих глазах светился укор. Словно свойственным собакам тонким чутьем она понимала, что и как произошло на опушке. Он приблизился к ней, хотел погладить, но собака зарычала, и он отступил…»
В коридоре слышатся шаги, и я прячу рукопись под подушку. Входит медсестра Зина — лицо у нее некрасивое, как у всех женщин после долгого плача. Это ей досталось из-за меня — не углядела ночью, и я примирительно улыбаюсь. Но она равнодушно подает мне телеграмму и уходит, обиженно стуча каблуками.
Телеграмма из Астрахани:
«Девчата собрались выехать Москвы спрашивают можно ли попасть район работ ответьте молнией главпочтамт востребования.
Надо же, чтобы в такое время он прислал эту телеграмму. В этой мысли нет упрека, жалобы, просто сейчас я не знаю, как мне поступить.
Лучший выход — дождаться Анатолия, сегодня суббота, он кончает в два.
Вчера его не пустили ко мне, и он полез через забор, собрав всю пыль. Спрыгнув, он, однако, не стал отряхиваться, только поправил галстук, большие роговые очки и прошагал к окну своей элегантной, красивой походкой. Пан Анатоль, так мы прозвали его, принес мне шерстяные носки и рукопись Деда. Фраерская походка,