Шрифт:
Закладка:
— А почему ромашки несъедобные?
— Не знаю, — сказал я.
— А как быстро наелись бы, — вздохнула Наська. — Почему тогда они растут?
— Наверное, для красоты…
— Красоты! — Наська сморщила облупленный нос, жмурясь, оглядела ромашки и хрипло засмеялась. Потом замолкла и уставилась на меня с таким забавным видом, будто я ей рассказал конец недослушанной сказки. Мы стояли близко, и я видел ее уже намеченные припухлые груди. И на левой, чуть пониже коричневого соска, синее пятно — след вчерашней драки.
Наська протянула руку и накрыла мне глаза пахнущей земляникой ладонью.
— Дурачок, — сказала она.
И, сверкая голыми ногами, побежала к реке, к нашей одежде. А я бросился ей вдогонку — делить хлеб, завернутый матерью в чистый ситцевый платок…
Воспаленным языком лижет темноту костер — одинокая, немощная звезда в кромешной пустыне заснувшей половины земли. Чернота скрадывает неровности ландшафта, и кажется, что бывший барский особняк, в котором временно разместился профилакторий, лепится на самом краю планеты, дальше — бесконечность. Чувство пространства, привитое с детских лет ограниченными размерами жилья, двора, видимой линией горизонта, делает меня бессильным, когда я пытаюсь представить бесконечность. Как бы ни отодвигал я границы окружающей меня пустоты, в ней поместились бы только маленькие модели тысяч галактик, а за ними воображение невольно предполагает новые границы. Они, как тихие окрики караула, охраняющего запретную зону.
Пугающе бесконечной казалась мне земля, когда отец вернулся с войны. Подметки на сапогах были прикручены проволокой. От него пахло дорожной пылью, ружейным маслом и дешевыми конфетами. Два года прошло после окончания войны, и я думал тогда, что все эти два года он шел пешком с далекого фронта.
Пока топилась баня, он мылся в сарайчике, а я лил на него воду из ушата. Сначала он был раздет по пояс, потом разошелся и скинул свои зеленые штаны. А я залез на верстак и лил оттуда, чтобы вода окатывала его с головы до пят. Ушат был тяжелый, и я еле держал его в руках. Но на отцовом теле синели большие рубцы, и я боялся, что, заметив мою слабость, он рассердится, и швы разойдутся. Губную гармошку, которую он привез мне с войны, я обменял на пять лепешек из лебеды. Цветные карандаши хранил, как мать хранила немецкое платье из тонкой, полупрозрачной материи. Она никогда не носила его — просвечивало насквозь, показывая заштопанную нижнюю рубашку…
Тишина, только под гнилым полом попискивают мыши — ночь плетет заговор. Сердце бьется толчками, в кончиках пальцев, скапливаясь, стынет чужая кровь. И вдруг синяя молния раскалывает черноту пополам, стучатся в оконное стекло липкие листья тополя.
Владельцы радиоприемников сейчас заземляют антенны. Старухи закрывают форточки, боясь шаровых молний.
У меня была самодельная коротковолновая радиостанция и свой позывной — И24 АИ4. Вечерами я выходил в эфир, и мой позывной летел из чуланчика со скоростью света. Он отражался на ионосфере и частым зигзагом рыскал по земле, чтобы попасть в наушники моих корреспондентов.
Однажды новый незнакомец поймал его и настроился на мою волну.
«Кто ты?» — спросил я.
«Кинг оф Непал», — ответил он. — «Король Непала».
Шаткая табуретка качнулась подо мной, но я ее выровнял и вспомнил уроки английского, по которому у меня были одни тройки.
«Какая у вас погода?»
«Жарко, очень жарко, слоны стоят в тени».
«У нас ночь, и собирается холодная дождевая туча».
«Пройдут двадцать четыре часа, и у тебя будет день… Земля круглая и вращается…»
«Ты на той стороне Земли?»
«Да, ногами к тебе…»
«Значит, мы с тобой, как на игральных картах: только ты — король, а я просто человек…»
Он засмеялся: «Я тоже человек».
«Нет, ты тиран».
Он снова засмеялся:
«Ты доверчиво учишь историю».
«А ты готовишь войну против других народов?»
«У меня армия маленькая, вся на слонах…»
«Но слоны боятся мышей».
Он засмеялся в третий раз:
«Вот ты приедешь в мою страну и увидишь, как мы живем. У меня есть три велосипеда, и мы покатаемся вместе…»
«А сколько тебе лет?»
«Семнадцать».
«И ты уже король?!»
Атмосферные помехи прервали связь. Дождь лил всю ночь, а утром к нам пришли двое в штатском. Они забрали мою радиостанцию, заодно перерыли весь чулан и, уходя, сказали, что я нарушил правила пользования любительскими передатчиками. С постели встала больная мать и шла за ними до ворот, приговаривая: «Несмышлен еще, образумится. Вот горе-то на мою голову, вы уж не так строго, глаз с него не спущу…»
Звонко бьют в стекло первые капли дождя. Я высовываюсь из окна и смотрю туда, где разложен костер: он потускнел. Хлынет ливень, погасит огонь, и все кругом погрузится в первобытный мрак.
Я стаскиваю с кровати верблюжье одеяло и прыгаю на подоконник. Внизу трава холодна, сыра, молодая крапива обжигает открытые щиколотки. Я вслепую бреду к забору, натыкаюсь на него и припадаю к щели: костер еще горит. Капли падают все чаще, доски мокрые, и не за что зацепиться ногами. Подтягиваюсь на руках, держа зубами край одеяла, делаю рывок и переваливаюсь через острия досок. Первая волна ливня обрушивается на меня на краю луга, я сгибаюсь под тяжестью струй и бегу к реке, ощущая, как пятки вдавливаются в податливую землю. Если рыбак ушел от костра, там не осталось уже ни одного тлеющего уголька. Почему бы мне не повернуть назад и, сняв пижаму, не улечься в постель? Какой смысл ползать на четвереньках под проливным дождем, чтобы нащупать сырые головешки? Вспышка молнии длится несколько десятков миллисекунд, но глаза мои сейчас подобны светочувствительной пленке: ровный луг, плавная излучина реки и маленький комок, прижавшийся к берегу, сияют и плоско тают в зрительных нервах.
Все-таки я ненормальный, и человек, пережидающий там дождь, прогонит меня, приняв за сумасшедшего. Но я кричу:
— Эге-гей!
И почти под ногами вспыхивает огонек, я падаю и ползу к нему. Из-под брезента смотрят на меня чуть удивленные, насмешливые глаза. Руки человека поддерживают низкий навес, и я не слышу, а вижу по движению губ, как он зовет:
— Скорей, чудак!..