Шрифт:
Закладка:
С такими думами Коч накачал на ферме воды в бак и подался к речной будке, чтобы выключить мотор водяной помпы. Заодно поглядел он вершу, поставленную в речной заезок. Пока ничего не попало. Лишь два окунька-прыгуна прискакивали в верше. Коч развязал вершу и вытряхнул окуньков обратно в реку. Кинул вершу на густой ивовый куст, пускай пока сохнет. Рыба до осени все равно из озера не пойдет.
Белым-бело в полях от густого морковника, желто от несъедобного лютика, а от прежней деревни осталось всего четыре целоможных дома. Заговенье, пивной праздник, а нигде ни гармонь не взыграет, ни петух не вспоет. На омуте ни плеску, ни девичьего визгу. Один Коч поет про себя старые песни:
Две сударушки мои, Обе-две Фаинки, Погодите, девушки, Принесу малинки.Заговенье на Успеньев день, малина не опадет, еще не вызрела. И сударушек у Коча не две, а всего одна, Киюшка. Вон, опять с Марьей Смирновой сошлись! «Водой не разлить. От котла не уйдут, пока не переберут все календарные новости. Обсудят до тонкостей. И то сказать, есть чего вспомянуть. У обеих. Достаточно. Возьми любого и кажного.».
Заходить в избу-читальню (как называет Кочевскую водогрею ветеринар Туляков) Коч не стал. Повернул домой.
Между тем в теплушке у остывшего по случаю летней поры котла шел такой разговор:
— Господи, чего дальше-то будет? — со звонким испугом восклицала Марья Смирнова.
— Маня, конец свету! — убеждала Киюшка, Кочева старуха. — Истинно!
— Неужто погибнем?
— Мы-то свое, может, и доживем, а им, деткам-то, и водички чистой, может, не останется! Ежели иконы воруют да могилы раскапывают, дак простит ли Господь?
Марья пришла на ферму, чтобы изловить ветеринара, который еще зимой обещал спилить коровий рог. (Туляков так и сулит до самого сенокоса.)
— Бес — не мужик, только бы пить, — подтвердила Марьины мысли Киюшка. — А вот дедушко-то евонный ничего век свой в рот не брал, кроме пива да сусла. И то по праздникам. А этот вишь как вино-то зырит, да еще приговаривает: «Теленок не пил, дак он и сдох».
Марья не помнила туляковского деда. Как она могла помнить всех стариков из дальних тех волостей? И про свою родню Киюшка зря спрашивала. Сельсовет был один, а деревень много. Правда, кое-кто из Киюшкиной родни остался и в Марьиной памяти.
Навсегда остался-то. И не кое-кто, а первый Киюшкин ухажер, дролечка, суженый-ряженый, наконец, просто Киюшкин первый муж. Киюшка ухитрилась выйти замуж в Петровский пост, как раз в первый месяц войны. Тогда уже двенадцатый год был народ при колхозах. Вроде бы стали и привыкать, куда денешься, жить надо. Вроде бы и дородно начали жить, кулачить начальству поднапостыло. В лавке и сахар, и соль, и ситцу тоже приваживали. Земля еще родила обильно и справно, навозу в ту пору валили на полосы не меньше, чем до колхозов. Все бы ладно, кабы не приспела война. Нет, тогда не был еще конец свету, и Киюшке с Марьей было чего вспомнить! Но Марье хотелось рассказать сегодняшний сон. К чему бы приснилась ей молодая пора? Да так явственно. Уж не к смерти ли.
* * *Из девичьей светелки, из-под самого верху родительской кровли радостно и разок поглядеть, а тут, во сне, глядела Марья долго и явственно. Так долго, что все было как наяву и как взаправду. Вот над лугами к поскотине убежала торопливая тень полуденного облака. А вот по ржаному сизому полю одна за другой катятся зеленые хлебные волны. Распрямилась пригнутая ветром упругая рожь, прошла широкая ветряная полоса, а другая уже тут как тут, бежит следом за нею. Так и катятся до самой поскотины.
А глядеть-то и некогда. Послеобеденные сенокосные голоса стихали на улице, народ уходил в знойное поле. От синей, такой желанной реки ветер донес крики мелких ребяток. По-детски чирикали под князьком ласточки. Маруся закинула полог, зашпилила косу на затылке. Сбежала проворно из горенки вниз. Плеснула из рукомойника на лицо, схватила грабли и долой из ворот. Давай догонять оравушку сенокосную. «Маруся, не отставай, догоняй!» — кричали подруги. Нынче почти все сверстники кличут Маню Марусей. Приезжая наставница сделала девкам принародный выговор: «А что это за Манька? Не Манька она, не Машка! То ли дело Маруся». Так и привилось это новое на украинский лад девичье имя.
И хотя началась война, хотя в лавке исчезли спички и соль, а в сердце иной раз шевелился холодный страх, Маруся собиралась замуж. Как раньше пела в Троицу и плясала в Иванов день под гармонь, так и теперь отгуляли Тихвинскую. Но первый призыв ополовинил гулянье. Много ребят и молодых мужиков ушло на войну. Говорили, что немец почти остановлен, что война ненадолго, что она быстро кончится. Только уже не спалось как прежде ни в сеннике, ни под пологом в горенке. Немецкие танки как большие железные гниды ползли к Ленинграду.
Звонкий Киюшкин голос вывел Марью из отрадной задумчивости:
— Ты Олютку-то Куликовну помнишь?
— Да как мне ее не помнить, знамо, помню.
— Окривела зимусь.
— Ой, ой!
— Не знаю тольки, на какой глаз, вроде на правой. А Фаина Артемьевна, сестра-то ейная, уехала к дочке в Коношу, пожила зиму, не задалось у зятя-то. Развернулась, да