Шрифт:
Закладка:
– Какие еще свойства? – рассеянно спросил Буш, он все приглядывался к Грузину, искал симптомов лицевого пареза, всего, что могло внести ясность в лечение болезни.
– Человеческие… Злость, ненависть, зависть, обида, гордость, мстительность. Все то, из чего состоит человек, все то, что у базилевса должно быть в десятикратном размере. А у тебя, уж извини, нет этого ничего.
– Ну и ладно, – сказал Буш, – давай-ка займемся больным.
– За больного ты не волнуйся, им займутся и без тебя, – веско сказал триумвир (Грузин почему-то снова заплакал). – Ты бы о себе подумал, Максим Максимыч, о своей дальнейшей судьбе.
Буш посмотрел на триумвира. Лицо его закрылось мерцанием, бабочки тьмы порхали вокруг и умножались, постепенно заполоняя все вокруг.
– Не бойся ничего, – гулко повторила сияющая тьма, – ты тоже пользу принесешь. Великую пользу…
* * *
Тьма рассеялась, стала тихим светом, бледным, неярким, слабоуловимым. Буш медленно приходил в себя.
Но лучше бы не приходил, лучше бы так и оставался вечность в объятиях тьмы – зыбкой, неровной, ускользающей. То, что увидел он вокруг себя, потрясло его до глубины души.
Он лежал в стеклянном саркофаге – несокрушимом, цельном, словно выточенном в куске светлого янтаря еще в незапамятные времена, а он сам застрял в нем в те же самые времена, как муха застрял, как бабочка… Все мышцы его были скованы, окаменели, и сам он не мог вдохнуть и пошевельнуться, не мог сказать ни единого слова.
Над ним из воздуха соткалось неверное лицо Мышастого, был он не сер, как обычно, и не темен, как иногда, был светел и тих, покоен. Лишь самая легкая грусть временами отражалась в его лице и снова таяла, растворялась.
Мышастый говорил, говорил негромко, но Буш слышал каждое слово – звук шел через вделанный в стену саркофага ретранслятор.
– Талант сродни горю, – говорил Мышастый. – Он, как и горе, расщепляет душу. Точнее, не саму душу, а ее защитную оболочку. Из-под нее-то на свет выходит истинная душа – сияющая, бессмертная. В ней горит огонь великих страстей и великих устремлений, но и великого противостояния миру. Так вот, базилевс, огонь этот опасен. Его нужно направить на большие цели, иначе он сожжет человека, испепелит изнутри.
Он внимательно смотрел на Буша, словно пытался угадать, слышит ли он его, понимает ли?
– У тебя тоже был талант – талант особенный, грандиозный. Но мы его не распознали, мы ошиблись. Мы думали, ты новый базилевс, ты встанешь в Великую цепь, на тебе, как на горном хребте, повиснет огромная страна – и ты будешь держать ее десять лет, двадцать, сколько хватит сил. Но ты оказался неспособен, физиология твоей души совсем иная. Ни обида, ни гордость, ни месть, ни злоба не затронули тебя по-настоящему, а без этого не стать базилевсом, как ни старайся. Но тебе была назначена иная миссия, большая этой. Что за миссия, скажешь ты? Простая и в то же время величественная. Ты станешь ответом черной воле кадавра, ты подавишь его вечно живые мощи, прервешь темную цепь силы, приходящей из адских пустот. Страна, наконец, вырвется из вечного круга, по которому она ходит, она выберет нового базилевса, не связанного с магией и смертью… Страна пойдет вперед, не оглядываясь на то, что было и что быльем поросло.
Мышастый снова умолк, тень грусти затмила его лицо.
– Но для этого, уж прости, придется тебе умереть – так назначено. Ты ведь наверняка слышал про ответные мощи? Но даже если и не слышал, ничего, просто поверь мне. Силу вечно живых мощей могут одолеть только мощи вечно мертвые, а ими станешь ты. Это жертва, к которой ты предназначен судьбой. И в арупе ты это видел, потому что это ты был прикован там к телу погибшего кадавра. Я ведь догадался, хоть ты и не сказал.
Видимо, в глазах Буша мелькнул ужас, потому что Мышастый печально улыбнулся.
– Я бы предпочел, конечно, чтобы ты был живым базилевсом, а страна худо-бедно продолжала свой путь по кругу. Но нельзя, время упущено. Ты прервал связь с силой, она не хочет возвращаться в тебя, и единственный способ ее обуздать – просто запереть. А замком послужишь ты, никто больше на это не способен.
Буш ощутил, как что-то маленькое и теплое скатилось по его щеке, коснулось губ, сделало их солеными.
– Не плачь, не надо… – Мышастый качал головой. – Это искупительная жертва, подумай о миллионах спасенных, отмоленных ею, и тебе станет легче. Что может быть прекраснее, чем умереть за ближнего, что может быть выше, разве не этого ты хотел, когда стал врачом?
Буш хотел ответить, хотел крикнуть, что, конечно, он хотел совсем не этого, он хотел не умереть за ближнего, а жить для него, ведь это не одно и то же, как он не понимает!
Мышастый как будто услышал его мысли, покачал головой сурово.
– Нет, – сказал он, – не тут и не сейчас. Здесь можно только жить вместо кого-то или умереть за него, третьего не дано. Жить вместо кого-то ты не захотел, значит, умрешь. И, уверяю, хоть это и обидно, и жестоко, это не самый черный ад из всех, которые могут постигнуть человека. Прощай, базилевс, я горжусь, что знал тебя…
Мышастый отступил, исчез из поля зрения, только таяли над саркофагом редкие стайки мерцающих бабочек. Буш вдруг почувствовал, что оцепенение отпустило его, он, наконец, смог вдохнуть, он обнаружил, что между ним и крышкой саркофага есть пустое пространство. Он сделал один вдох, второй, третий. Вдохи эти кружили ему голову, пьянили, наполняли его счастьем и необыкновенной тоской. Он ощутил, как прекрасна, восхитительна и желанна жизнь, как осмысленна и цельна она сама по себе, без всякой даже посторонней цели. Каждый вдох, каждый шаг, морской песок, лесные травы, стриженный газон или даже разогретый, душно пахнущий мазутом асфальт – все это бесценный дар, которым надо пользоваться здесь и сейчас. Журавль в небе, синица в руке, жук на лесной тропинке, человек за письменным столом – все это дается один раз, и нельзя не видеть этого, не ощущать всем сердцем, всей душой.
Он почувствовал, что воздуха в саркофаге не хватает, стал дышать чаще, глубже. Перед глазами его возникло белое сияние, в немыслимой высоте пели ангельские голоса, в них была печаль и восторг: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!» Глядели на него глаза тысяч, миллионов спасенных, отмоленных этой его жертвой. Он чувствовал, что уходит, медленно удаляется по дороге, залитой ярким светом, уходит в никуда…
Но тут что-то случилось. Свет померк, движение прекратилось, ангелы, поперхнувшись, дали петуха и сконфуженно умолкли. Тьма глубокая, глубочайшая медленно обступала его со всех сторон, нависала, давила, господствовала. Он стал задыхаться, кровь билась в висках с нечеловеческой силой, руки холодели.
Ему сделалось страшно, обидно до боли: вдруг он вспомнил, как его предали люди, одни, другие, и предавали снова и снова… И он понял, что и эта так называемая жертва во спасение не что иное, как очередное предательство, только уж последнее, окончательное, после которого не будет ничего.