Шрифт:
Закладка:
– Откуда же я могу знать?
– А здали?
– Во всяком случае, думал, что такое может быть.
– Вот-вот. Мы поцитали-поцитали: Антокольский, Самойлов, Ахмадулина. Да мы только на них и дерзымся! Не возьметесь отредактировать книзечку?
В другой раз:
– Гинзбурга – Галанскова посадили. Вы думаете, я против? Я – за. Вон видите, за окном фонарь? Так вот, если Гинзбург с Галансковым придут к власти, я завтра буду висеть на этом фонаре. А мне не хо-оцется!
В реабилитацию он первым из московских издателей давал работу выпущенным.
У него была идея, что надо делать добрые дела. Например, что переводы хороших книг должны быть хорошие.
– Я даю работу зонам ответственных работников и хоросым переводсикам. А эти, Н. Г. – уу! И. А. – импотент, ее на версту к издательству подпускать нельзя! А этого О., зулика, – на сто верст!
Что надо издавать непроходные книги. Вопреки профилю издательства выпустил Кафку и Камю.
– У меня виза есть. Знаете, цто это такое? Я могу запретить любую переводную книгу на территории СССР.
Не знаю, мог ли он запретить все, но пробить мог не все. Очень хотел, но не сумел выпустить модную тогда Саган.
Раз специально вызвал меня из дома:
– Послусайте, цто я вам процту. Это от Винокурова и его подстроцникиста.
Заявка. Предлагают перевести всего Элиота – стихи, поэмы и драмы – к сентябрю сего года.
– Как, по-васему, цто это такое?
– Заявка.
– А по-моему, это наглость. Написыте мне сроцно заявку на Элиота задним цислом. Я приму. Слусайте, только не дурите. Вы завтра ее прино́сите, а я принимаю. А Винокурову я найду, цто сказать.
Спустя время:
– Знаете, цто я ему сказал? Цто при разборе лицных бумаг Элиота насли призыв сбросить атомную бомбу на Ханой!
Элиот по-русски вышел уже после смерти издателя. Умер он тоже при обстоятельствах. Издавали Анну Зегерс. Издатель распорядился убрать сталинистские пассажи. Редакционный сталинист доложил в Берлин. Зегерс позвонила в Москву. Со Старой площади позвонили издателю. После этого разговора у него в течение шести часов рвались сосуды вдоль всего пищевого тракта.
1979
чуковский
i. Зайчики в трамвайчике
– Корней Иваныч! Здрасьте, Корней Иваныч! Вот познакомьтесь – Тихонов, изобретатель плакатного метода борьбы с неграмотностью.
– Очень приятно, – медовое восхищение.
– Знаете, Корней Иваныч, о методе Тихонова в двадцать девятом году журналист Железников написал статью. Ее не напечатали – знаете, как бывает.
“Утро едва забрезжило над кружевецкими промыслами, а по деревне уже проскакал верховой. На каждый забор он наклеил плакат с буквой У”.
– Представляю, что они там приписали спереди и сзади, – мечтательное пение.
“На другой день верховой приклеил рядом с У букву Н. Первые четыре буквы, которые узнали кружевницы, составляли слово ЛУНА. Для них это означало не небесное светило, а важнейший элемент кружевного узора. Но не это имелось в виду: через неделю все они умели написать слово КУЛАК”.
– Прекрасно! – слезное умиление. – Еще не умеют читать, а уже могут писать доносы.
– Вы ведете такую борьбу за чистоту языка! Вот я и подумал, что метод Тихонова, наш плакатный метод может помочь.
– Непременно, дорогие мои. Это очень, очень интересно. Оставьте мне вашу статью. Всего вам хорошего!
– Корней Иваныч! А ведь мы были с вами знакомы. В тридцать девятом году в Болшеве вы отдыхали с моей сестрой – жена академика Жилинского.
– Помню, помню. Прелестная женщина.
Дверь закрылась. Чуковский распластался вдоль стояка и подпер головой притолоку. Перед аудиторией из меня со вкусом вознегодовал:
– Какой негодяй! Чем хвастает! Восемнадцатилетняя девчонка подцепила девяностолетнего академика…
ii. Жаба на метле
Навосхищавшись мной (какой вы талантливый), обещал написать просимое ИЛом предисловие к Фросту и вызвался проводить меня до угла.
Из-за первого куста на него с распростертыми объятьями выбежал писательский ребенок. Из-за ребенка выступила разодетая мама:
– Корней Иванович, он вас с утра ждет. Он вас так любит!
– Дорогой мой! – сладкое умиление, а когда мы отошли на безопасное расстояние, шоколадно разгневался: – Напялили на меня эту личину, будто я обязан любить всех! детей. А среди них есть такие негодяи – сам бы прибил. Вообще есть что-то нехорошее в том, чтобы любить всех! детей. У нас в Куоккале был ростовщик, он всем говорил: Деточка, пойди сюда, я тебе ка-ра-мель-ку дам.
Конечно, редкая удача быть аудиторией представления по поводу плакатного метода и писребенка. Но по дороге на станцию я думал, как Чуковский на плешке перед домом творчества говорит писателям что-то вроде:
– Запомните его хорошенько, это такой негодяй… – и далее фейерверк импровизаций.
iii. Африка ужасна!
Назавтра Маркина из ИЛа попросила срочно зайти:
– Звонил Чуковский: Никто не может переводить моего любимого Фроста – ни Зенкевич, ни Кашкин, ни этот наглец Сергеев.
Завредакции подтвердил:
– Свонил, голубсик. Так и сказал. Хоросие у вас товариси! Терпеть не могу переводсиков – Самойлов, Слуцкий, этот проходимец Левик…
iv. Мой знакомый крокодил
Перед поликлиникой на Аэропорте я рассказал историю Липкину. Липкин внимательно выслушал и дал разъяснение:
– Принято считать, что Маршак и Чуковский – хорошие старики. На самом деле они – плохие старики. Я это говорю объективно. Они сделали мне много хорошего. В тридцать седьмом году, когда я был в опасности, Чуковский написал статью, в которой утверждал, что я и есть социалистический реализм в переводе. Маршак и Чуковский хуже, чем Софронов и Грибачев. Софронов и Грибачев имеют недостатки социализма, Маршак и Чуковский – недостатки и социализма, и капитализма.
1973
зенкевич
Спервых вгиковских стипендий я пошел кругами по букинистам. Книг не искал – не знал, попадались сами. Антология “Поэты Америки XX век” Зенкевича и Кашкина. Совсем не та Америка, что в кино. Там, особенно Чаплин, – она унылая, усредненная, серая. От поколения бабушек, воспитанных на Купере, По, Бичер-Стоу, Марк Твене и Лондоне, я усвоил, что в Америке нет культуры.
В стихах были краски, свежесть, недюжинность, сила. Чужой ВГИКу, я поверил стихам и решил стать переводчиком. В ИН-ЯЗе на переводческом вечный студент, Диоген в коридоре, Огол вычислил, что один переводчик выходит из двадцати тысяч выпускников. Я не смутился и начал переводить Сэндберга, Фроста, потом Прокоша.
Фредерик Прокош учился у Элиота, даже у Одена, но было в нем что-то весьма и остро свое. Дилан Томас читал его на своих вечерах. Прокоша забыли дома – а тогда у нас, в середине пятидесятых, его предвоенная “Смерть в море” увлекла нас возможностью современности и негазетной политики в чистых стихах.
Кашкин славился злобной недоброжелательностью. Я позвонил Зенкевичу. Первую встречу он назначил мне в инокомиссии. На проходе, в коридоре, он прочитал моего Прокоша.
– Вы лучше всех, – вдруг