Шрифт:
Закладка:
…Пускай Василий Иванович скалится, выказывая свои казацкие зубки, – его переполняет ликование, но недолго ему ликовать: во времена холодных войн шпион вытесняет воина, и вот он – герой, приходящий воину на смену, видимый всем на Всеобщем Экране боец невидимого фронта. Он не смеется, не лучится лихой удалью. Он печален, даже трагичен, глубокая морщина пролегла между его бровями, скорбь тевтонского рыцаря соединилась в нем с холодной горечью советского агента, он облачен в траурные одежды, эмблема смерти на его фуражке. Все рухнет, все развеется в пыль – останется только одинокий Штирлиц средь бескрайней ледяной пустыни. Он будет поскрипывать своей кожаной шинелью на морозе, он будет бесцельно взбираться на айсберги, скрипя своими начищенными сапогами, он будет петь (мысленно, всегда лишь мысленно!) свои протяжные русские песни о герметизме, о герменевтике, о Гермесе Трисмегисте. Он будет отталкиваться блестящим сапогом от хрустящих ледяных террас и взмывать в пустое холодное небо, чтобы виснуть в зените, раскинув руки крестом, – solus rex, одинокий, ненужный, неисчерпаемо взрослый Агент Без Задания. Вот это я называю зрелостью! Но, видимо, составители школьных программ имели в виду нечто иное.
В преддверии экзаменов все, как принято, нервничали и готовили шпаргалки. И тут я совершил один необычный поступок. На честно заработанные в журнале «Веселые картинки» (в нашем кругу мы с нежностью называли этот журнал «Веселые кретинки») триста рублей я купил у одного врача-психиатра справку, удостоверяющую, что я страдаю логофобическим неврозом, то есть что мне сложно изъясняться устно. С этой справкой я нагло явился в школу, требуя, чтобы меня освободили от устных экзаменов. В школе все очень удивились, что я, оказывается, страдаю логофобическим неврозом. Никто такого не ожидал. Наоборот, все склонялись к мысли, что я – расторможенный говорун. Удивились, но все же освободили меня от устных экзаменов.
Купил я эту справку у одного коррумпированного психиатра, у которого была сложная и красивая немецко-еврейская фамилия по типу Бидермеллер или Биннерштольц. На самом деле я превосходно помню, какая у него была фамилия, но изменю на всякий случай – хоть и описываю я дела давно минувших дней, но все же. Не хотелось бы нанести вред этому превосходному человеку. Биннерштольц поразил меня своим кавалергардским видом, своей почти военной выправкой, своими ухоженными и чуть ли не закрученными усами, своим идеальным английским костюмом-тройкой. Почему-то тогда присутствовал такой стиль среди столичных психиатров. Я был невероятно счастлив и горд тем, что я впервые в жизни кого-то коррумпировал. И не просто кого-то, а именно такого роскошного психиатрического господина. Может, эта справка, точнее сам факт подкупа, и были подлинным аттестатом зрелости?
Но оставались еще письменные экзамены. С точными науками (с ними у меня всегда были жесткие проблемы) я кое-как справился с помощью шпаргалок, получил свои законные тройки. Но впереди в качестве десерта сияла такая сладкая штука, как сочинение. Тут уж я доставил себе удовольствие.
Всем предложили три темы на выбор. Первая тема – сухая, идеологическая, типа «Влияние решений такого-то съезда КПСС на…» – не помню, на что именно. Эту тему выбирали только потенциальные карьеристы, те, кто задумал делать советскую карьеру. Таких было немного в нашем классе. Вторая тема тоже идеологическая, но с поэтическим элементом: «Владимир Маяковский как певец идей коммунизма». Эту тему многие выбрали, многие обожали Маяковского. Я тоже любил Маяковского, но выбрал третью тему, придуманную специально для аполитичных и сентиментальных, для тех, кто любит животных. Тема называлась «Мой четвероногий друг». Предполагалось, что можно написать о своем любимом животном. Большинство зрелых детей нашего класса выбрали именно эту тему, многие написали про своих собак и кошек. Кто-то, не подумавши, написал даже о своем домашнем попугае, что вызвало некоторые возражения со стороны педагогов, потому что у попугая всего лишь две ноги.
Я, конечно, тоже принадлежал к категории аполитичных и сентиментальных, моя любовь к животным казалась мне настолько чудовищной, что иногда доводила меня до полного психоза, то есть я обожал животных до безумия и даже по этой причине сделался вегетарианцем в те годы. Своего животного у меня тогда не было. Но написать я решил не про животное. Видимо, взбрело мне в голову как-то выебнуться, и я написал фантастический, или, точнее, мистический рассказ о своем якобы приятеле, о своем таинственном ровеснике, у которого было четыре ноги. Рассказ о юном мутанте. В обычной советской школе меня, наверное, взгрели бы за такое вольное обращение с темой школьного сочинения, тем более на экзаменах на аттестат зрелости (к этим экзаменам относились серьезно), но в либеральной школе рабочей молодежи это прокатило.
Директор Моршинин потом подошел ко мне в школьном коридоре и сказал, что мое сочинение они всей учительской читали вслух и все педагоги покатывались от смеха (хотя рассказ получился довольно мрачный). Еще он так отозвался о моем литературном стиле: смесь По и Паустовского. Я был страстным адептом По, но Паустовского тогда еще не читал, хотя его фамилия мне нравилась, навевая мысли об отношениях между пауком, Фаустом и пустотой. Короче, мне выдали аттестат зрелости, и на том закончились мои школьные годы. Как пелось на уроках пения:
Школьные годы чудесные,
С дружбою, с чем-то там, с песнею…
Мое сочинение о четвероногом друге они мне не вернули. Видимо, кто-то из учителей (может, сам директор) решил забрать его себе ради прикола. Поэтому текст про мутанта-мыслителя, который вы имели возможность прочитать, является реконструкцией. На самом деле я очень смутно помню, что я тогда там написал в том сочинении про мутанта. Помню только, что Четвероногий вовсе не был философом и вообще отличался крайней застенчивостью и немногословием, да и сам я был немногословен в общении с ним (требовалось как-то поддержать липовую легенду о логофобическом неврозе). Жил он не в сталинской квартире, а на даче, в каком-то ветхом домике на отшибе. Помню, текст изобиловал описаниями природы: множество пыльных солнечных лучей и цветущих папоротников… Заканчивалось все трагически. Кажется, пьяный и нервный ветеран войны убил Четвероногого из охотничьего ружья. Хотя Четвероногий и не был животным, но досталась ему пуля, предназначенная для животного.
Что еще мне рассказать о той школе? В мемуарных текстах о детстве принято подробно описывать школьных учителей, их прибаутки, причуды, привычки. Но я смутно помню своих педагогов.
Помню историка Дим Димыча: балагур, острослов. Его принято было любить, но я не любил его и не смеялся его шуткам, хотя только на его уроках мог я рассчитывать на более или менее уверенную пятерку. Смазанно помню кучерявую и черноглазую преподавательницу литературы. Более других помню математика, он меня даже чем-то восхищал: отстраненный старик в песочном костюме с университетским ромбиком на лацкане пиджака. Священная математика, наука наук, внушала мне ужас. Меня потрясала пропасть моей собственной тупости, моего оцепенения на краю исчисляемых бездн данного знания, о котором я полагал, что оно изобретено лишь для того, чтобы терзать детские души, чтобы заронить семена неисцелимого недоумения в извилины невзрослого мозга. Чтобы не внимать его словам, я старался сосредоточиться на лице этого наставника, на внушительном лице старого человека. Ему посвятил я тогдашний свой рисунок «Наблюдение за лицом учителя математики». На этом рисунке лицо педагога изображено прозрачным, и сквозь него виден череп, сложенный из разноцветных кусочков смальты. Других учителей не помню. Зато хорошо помню, как мы с Машей Рябининой пили теплое шампанское во дворике напротив школы, взирая на загадочный деревянный домик, похожий на подгнивающий скворечник. И юная исполнительница русских плясок шептала мне прямо в ухо, щекоча его своим влажными и липкими от советского шампанского губами (мне казалось, она щекочет мой мозг): «Взгляните, Карл, на этот прелый улей, на этот дом, произрастающий на дегте. Взгляните и осознайте, дорогой Карл, что никогда, никогда, никогда, никогда, никогда, никогда, никогда, никогда, никогда нам