Шрифт:
Закладка:
Это вовсе не означало, что мы симпатизировали фашизму, мы просто влюбились в этот великолепный фильм и его героев. Ну и так же поступали сверстники наши во всех населенных пунктах СССР, так что не приходится удивляться, что рано или поздно кто-то из них заигрался и вообразил себя настоящими фашистами. Вообще-то ситуация эта настолько значима, что заслуживает более пристального анализа.
За все время своего существования советский кинематограф создал немало фильмов, ставших культовыми для советского населения. Но если говорить о киногероях, то абсолютно культовыми, всенародными киногероями сделались две фигуры – Чапаев и Штирлиц. И это отразилось в гигантских циклах анекдотов, которые посвящены этим персонажам. В русско-советском космосе предельная культовость, предельное обожание всегда реализуются парадоксальным образом (а может быть, и не столь уж парадоксальным) в форме осмеяния культовых фигур. И это осмеяние (анекдотизация) не только не является формой развенчания или ниспровержения, но, напротив, окончательно утверждает осмеиваемую фигуру в ее сакральном, культовом статусе (возможно, здесь более подходит даже не слово «статус», а еще более воспаряющее словечко «экс-стазис»).
Чапаев (как в фильме, так и в анекдотах) – апогей цельности, это персонаж-монолит, и как таковой он служит идеальной иконой раннесоветского состояния: народный алко-фаллический дзен без разрывов и пауз, глубокий тупизм, снабженный не менее глубокой мудринкой-хитринкой. Мальчишечья развинченная пластика в сочетании с аграрным потерто-станичным личиком.
Такая абсолютная цельность, такая нерасщепляемость, полное отсутствие рефлексии – все это само по себе достаточный повод для рождения комического эффекта. Монолитность смешна, она смешна даже сама для себя, но это не рефлексивный смех, это просто побочный смешок монолита, никак не препятствующий его мальчишечьей активности: выхватил наган, вскочил на тачанку, выебал Анку, отправил телеграммку – все эти движения духа и тела совершаются столь же естественно, как танец осоки на ветру или упругие ужимки гориллы. Смешок монолита, самоирония монолита – они возникают не от нехватки, а от избытка невозможности быть другим (или Другим). Невозможно представить себе, что Чапаев из фильма надевает белогвардейский мундир и притворяется белогвардейцем, – его раскусили бы за полсекунды.
Таков раннесоветский герой, но не таков герой позднесоветский. Этот постоянно носит униформу врага, говорит на языке врага, пользуется повадками, жестами и ужимками врага. Он всегда кажется тем, кем он не является. Он всегда двойной, двоящийся, расщепленный, мимикрирующий. Можно сказать, что он скрывает свою подлинную природу, свою суть. Но одновременно он ее постоянно демонстрирует, поскольку его суть – это расщепленность, мимикрия, раздвоенность. Именно таков Макс Отто фон Штирлиц, главный герой позднего советского мира.
Если анекдоты о Чапаеве извлекают комический эффект из чрезмерной монолитности персонажа, то анекдоты о Штирлице обыгрывают его расщепленность, чрезмерность его шизорефлексии. Вот, например.
Мюллер подходит к Штирлицу:
– Скажите, Штирлиц, сколько будет дважды два?
Голос за кадром: Штирлиц задумался. Он знал, сколько будет дважды два. Но он не знал, знает ли об этом Мюллер.
Но чаще анекдоты о Штирлице связывают двойственность этого героя с двойственностью самого языка, с двоящимися значениями слов. Например.
Из окна дуло. Штирлиц закрыл окно, и дуло сломалось.
Штирлиц выстрелил в упор. Упор упал.
Штирлиц склонился над картой России. Его безудержно рвало на Родину.
Штирлиц открыл сейф и вытащил записку Бормана. Борман визжал и брыкался.
Ну и так далее. Так что – да, я понимал Мишу Лившица. Получается, он тоже был таким расщепленным позднесоветским героем: с одной стороны – еврей, с другой – фашист. Недаром фамилии Лившиц и Штирлиц идеально рифмуются.
Но мне не хотелось принимать какое-либо участие в игрушечном противостоянии хиппарей и фашистов.
Мне было насрать и на тех, и на других. Мне больше нравилось танцевать с девчатами русские танцы либо подметать двор. Да, я стал истовым подметателем школьного двора! То и дело я навязывался, чтобы мне это поручили. Всех это немного удивляло, но в целом относились к этому снисходительно: если парень так хочет подметать двор, то и хуй с ним, пускай подметает. Мне выдавали охуительную метлу, и я шел сметать сухие листья. Подлинно медитативное занятие! Многие думали, что я, наверное, стану дворником. Если мимо проходили парни, то говорили: «Вот Пиво снова двор подметает!» Если мимо проходили девчата, говорили: «Дорогой Карл! Вообще-то мы хотели пригласить Вас немного погулять с нами или пойти вместе в кондитерскую, но мы застаем Вас за вашим любимым занятием, поэтому не смеем более отвлекать Вас, желаем Вам счастливого подметания двора!»
Ну, в таких случаях я, конечно, сразу же бросал метлу и шел с ними гулять или в кондитерскую пить жидкий кофе, кокетничать и жрать коржики с изюмом. Но все равно я обожал подметать двор!
Если дело было зимой, то выдавали мне не метлу, а роскошную лопату в виде стального листа на палке: я сгребал снег, утрамбовывал его в ровные грядки, скалывал лед, сбивал лопатой тонкую наледь, крушил ледяные коросты, наслаждаясь их хрустом и тусклым сверканием. Старался делать это максимально неторопливо, чтобы растянуть удовольствие. Представляете себе – все сидят на уроке, в классе, маринуются, как мудаки, слушают какую-то тухлую тематику, которую им вливает в уши учитель или училка, а я, как король, тусуюсь на свежем воздухе с метлой или с лопатой, да еще прусь на этом, как судак по Енисею! Это истинный кайф, дорогие товарищи! Всегда обожал и обожаю такие вот медитативные дела, погружающие в состояние глубокого транса, – скользить на лыжах по заснеженному лесу либо медленно плыть в море, равномерно разводя руками и ногами в соленой воде, либо самозабвенно танцевать, либо гонять на велике в глубокой внутренней летаргии, снова и снова проносясь по одним и тем же дачным улицам, тропинкам, мостам, аллеям. Либо жрать клюкву в сахаре – один белоснежный шарик за другим. Хруп – сладко, потом терпко – кисло. Еще раз хруп – и снова сладко, а потом кислинка. И снова хруп… и так до бесконечности. Обожаю хруст. Часами могу грызть сушки или кукурузные хлопья, тупо, в полном отлете, чувствуя, как мозг наполняется хрустом. Наверное, поэтому я так люблю Пруста! Люблю грызть морковь, капусту. Это кочерыжечные дела, господа! Стержневые дела! Как же мне было не полюбить дворничье занятие, истинно дворянское дельце: взмах метлой – и сухие листья шуршат, как corn flakes. Взмах лопатой – и летит, развеиваясь в микрометель, охапка белого снега. Хруст Пруста! А вскорости (в 1985-м) прилетит еще и Руст, безумный немец в маленьком самолете, и приземлится на Красную площадь. Все встрепенутся, взволнуются, задвигают ушами, возрадуются – мол, пробит алмазный купол Советского Союза! Закончится так называемый застой, и начнется полный отстой. Интеллигенция затрясет своими шляпками, заволнуется – как волнушки, как сыроежки. А я не возрадуюсь:
Опять идут грибы на тонких ножках
В атаку на обрушившийся ствол
Седой империи, объятой мхами.
Зачем атаковать то, что давно упало?
Нам не найти для бунта оснований!
Но есть защитники у старого ствола –
Здесь муравейник. Стройными рядами
На бой идут когорты красных муравьев…
Голос горлицы слышен в стране нашей!
В общем, неплохо было в школе рабочей молодежи. Но я все чаще уезжал в Прагу, иногда месяцами не показывался в школе. Но в ШРМ не было злой Милицы Григорьевны, поэтому никто не злился, не напрягался. И вот наступил момент окончания учебы – надо было сдавать финальные экзамены, которые тогда именовались экзаменами на аттестат зрелости. Не знаю, о какой именно зрелости идет речь? Половая зрелость уже наступила, а какая еще нужна зрелость? Что там еще должно созреть? Интеллект? Чувство долга? Этический субъект? Или это таинственный Макс Отто фон Штирлиц должен каким-то образом дозреть и налиться особым трансцендентным соком на выпуклом экранчике советского