Шрифт:
Закладка:
— Скажите правду, вы что, боитесь вырвать те несколько зубов, которые еще торчат у вас во рту? — опять завела все тот же разговор Фрида Брентен. — Верьте мне, господин Амбруст, вы потом пожалеете, если будете откладывать это дело. Уж лучше искусственная челюсть, чем какие-то пеньки. И намного приятнее, уверяю вас.
— Ну, пойду, пойду, мамаша Брентен… Но совершенно ясно, если военная промышленность Америки будет работать на Англию, то придет день, когда мы это почувствуем. Что такое опасение существует, легко вычитать даже из пустозвонной хвастливой болтовни, которой наполнены наши газеты.
Ласкающая музыка вдруг оборвалась. Вскоре раздались звуки фанфар.
— Опять там какая-нибудь победа, — сказал Амбруст.
Фрида Брентен сложила руки на коленях и взглянула на своего квартиранта. Он потянулся к радиоприемнику и выключил его.
— Все победы да победы, пока войну не проиграют.
Амбруст снова погрузился в чтение. В комнате стояла тишина.
Вдруг Фрида Брентен сказала:
— А если они заняли Москву?
— То и тогда до победы еще далеко, — ответил Амбруст.
Но Фрида думала о Кат и Викторе. Они были теперь там, где бушевала война. На Москву падали бомбы. Она сказала:
— Кончится ли когда-нибудь эта война? Вот, думаешь, конец уже, а тут в другом месте заваривается каша.
— Русских в два счета на проглотишь, — заметил Амбруст.
— Все-таки хорошо бы узнать, по какому случаю фанфары, — сказала Фрида.
— Вы же сказали, что вам надоело слушать этот победный трезвон.
— Конечно, но ведь они так близко от Москвы.
Амбруст включил приемник.
Они услышали последнюю строфу известной песенки об Англии.
— Ну, значит, о России не сообщалось, — быстро сказал Амбруст. — Вероятно, воздушный налет на Англию или потоплен какой-нибудь английский военный корабль.
— По-вашему, передавали не о России? — спросила Фрида.
— Нет, нет, хотя это довольно-таки странно, — с расстановкой произнес Амбруст.
II
Людвиг Хардекопф получил от своего сына Герберта письмо из Смоленска со штемпелем полевой почты. Герберт писал из России, что он переведен из военизированных отрядов трудовой повинности в комендантскую роту. В ближайшее время его, вероятно, отправят на родину для обучения. Он изъявил желание стать летчиком.
Людвиг протянул письмо Гермине.
— Мальчик уже солдат. Летчиком стать захотел.
— Да, да, его год подошел, — сказала Гермина и прочла письмо, в котором сын ни единым словом не упоминал о ней.
— Призовут и Отто. Ведь трудовую повинность он уже отбывает.
— Что ж, каждый должен внести свою долю в общее дело, иначе мы не победим. — Она швырнула письмо на стол. — По-твоему, пусть русские в Германию придут, пожалуйста. Тебе это безразлично, я знаю.
— Ну, к чему ты опять завела эту волынку? — спросил он с упреком.
— Ты как был, так и остался социал-демократом, а им все равно, что бы ни случилось с их народом.
— Да замолчи уж, — устало сказал он.
— Это я слышу каждый вечер. Больше тебе нечего мне сказать. Если б у меня отнялся язык, ты был бы рад-радехонек. Вечно мыть, скрести, стирать, стряпать — на это я хороша, а сказать слово — это уж излишняя роскошь.
Людвиг Хардекопф встал; он еще сам не знал, что сделает.
Гермина между тем разошлась вовсю:
— Мне никогда не нравились социал-демократы, а ты… ты до сих пор с ними заодно. Не желаешь видеть, что времена нынче другие, что теперь…
Людвиг выбежал из комнаты, сорвал с вешалки шляпу и бросился вон из дому. Он ждал, что Гермина, как бывало неоднократно, выбежит вслед за ним на лестницу и на него посыплется брань. Но на этот раз Гермина не вышла. Она даже заплакала, сидела на стуле и плакала, сама удивляясь своим слезам. «Нервы все, — подумала она, — нервы». И тут уж разревелась в голос…
Людвиг так бежал по набережной канала, точно за ним гнались. У него перехватывало дыхание, и до сознания его не сразу дошло, что он несется со всех ног. Замедлив шаг, он глубоко, с облегчением вздохнул. Подальше, у моста через канал, стоят скамьи. Если они свободны, он сядет, отдохнет. В пивные он никогда не заходил, даже после таких сцен, хотя не раз думал, что, быть может, это было бы самое лучшее, по крайней мере — забудешься.
Людвиг Хардекопф ненавидел казарму и войну, но, будь он помоложе, он пошел бы добровольцем на фронт, только бы избавиться от этой женщины. Что ж теперь делать, куда податься? В прежнее время, когда мать и сестра советовали ему попросту разрубить этот узел и уйти от жены, он отвечал: а дети? Разве он имеет право лишить их отца? Предоставить их самим себе или, что еще хуже, Гермине? И он со всем мирился, все сносил. А теперь — Лизелотта умерла, Герберт в России, Отто отбывает трудовую повинность. Дом опустел. Но смеет ли Хардекопф огорчить своих взрослых сыновей и попросту уйти из дома, покинуть их мать? Герберт, правда, отдалился от матери, но Отто, младший, был настоящий маменькин сынок. Людвиг знал, что Отто, исполняя желание матери, был сначала в отряде пимпфов, а затем вступил в союз гитлеровской молодежи. Все это мать с сыном проделывали за спиной отца и, возможно, думали, что он ничего не знает. А Людвиг встречал прежних товарищей-социал-демократов; собираться им нельзя было, но они так же, как он, остались в душе социал-демократами. И при встрече с ним они косо и укоризненно смотрели на него: им стало известно, что Гермина — член нацистского союза женщин, а младший сын — в союзе гитлеровской молодежи.
На скамьях у моста в этот прохладный октябрьский вечер никого не было. Людвиг Хардекопф сел и, глядя на дома, стоявшие на противоположном тротуаре, думал: за каждым окном живут люди, такие же рабочие, как он. У всех жены, дети. Неужели все так же несчастны, как он? Почему именно на его долю выпала такая горькая участь? Неужели он на старости лет не заслужил хотя бы немного покоя и сочувствия? Ведь он всегда выполнял свой долг и за всю свою жизнь никому зла не причинил.
Он подумал о своей сестре Фриде. Не пойти ли к ней? Но, поразмыслив, не двинулся с места. Ему больше невтерпеж было слушать, как его жалеют. Вот уже тридцать лет они жалеют его, по никто за все эти годы не помог ему. Бедный Людвиг! — это был их неизменный припев. И если бы он бросился сейчас в канал, они тоже сказали бы лишь: бедный Людвиг!..
Его знобило. От воды тянуло холодом. Сгоряча