Шрифт:
Закладка:
Случай Петровской, впрочем, был особый. Она действительно доходила до одержимости. То есть у нее был особый дар любить – сущее проклятие для героя ее романа, не написанного, а, так сказать, проживаемого: она растворялась в нем, жила его интересами, каждую его интонацию бесконечно анализировала. У нее, вероятно, был дар эмпатии – понимать чужие переживания и, что немаловажно, транслировать свои; но Брюсов-то не мог бесконечно жить чужими страданиями. У него возникали новые связи, одна из них стоила жизни совсем молоденькой Наде Львовой, которую, увы, он довольно быстро ввел в то же состояние одержимости – и она стала писать ему письма с призывами и проклятиями, а потом застрелилась. А Нина все пишет, все ругает его жену – якобы первопричину всех их страданий, хотя жена-то вовсе ни при чем, – всё клянется, что уж теперь-то это был последний раз… и, хотя роман как таковой закончился в 1909 году, переписка, пусть и подчеркнуто нейтральная, вспыхивала до 1913-го. А потом Брюсов весь массив ее и своих писем – отказавшись вернуть ей – завещает ее первому мужу. Печатать можно, только надо выждать десять лет после смерти (смерти того, понятное дело, кто переживет другого, – но он, кажется, не сомневался, что это будет он; тень смерти на ее лице лежала давно, удивительно было, что она так и не покончила с собой, всякий раз выживая, – до самого 1928 года, когда отравилась газом в Париже. Считалось, что она оставалась в живых только из-за ответственности за сестру и, как только сестра умерла, сразу ушла вслед за ней). Серьезный такой документ, Брюсовым составлена целая комиссия по публикации этого уникального наследия – только все члены этой комиссии поумирали либо в эмиграции, либо в сумасшедших домах; жизнь людей Серебряного века вообще сложилась поучительно в том смысле, что они, да, с самого начала готовились умереть, репетировали это, играли с этим – но они готовились к смерти эстетической, личностно окрашенной, а погибли в мясорубке, либо военной, либо репрессивной. Люди модерна всегда готовятся к одному, а погибают от другого. Тут есть страшный закон, сформулированный Новеллой Матвеевой:
Да уж как не так! Перестук мечей
Сладкой музыкой был бы для их ушей!
Но ушла их жизнь… в толчею толчей,
На съеденье крыс, на cхват мышей,
На подметку туфель для меткой тли…
Потому от них на лице земли
И следа следов не нашли…
4
Тут нельзя не вспомнить еще один момент, а именно морфий. Морфий с самого начала был неизбежен, поскольку им обоим требовалась всё новая острота, а взять ее было уже негде. В конце концов, как сказал тот же Гумилев, словно усвоивший все их уроки: “Лучшая девушка дать не может / Больше того, что есть у нее”.
Они испытывали разные варианты этих обострений – испытывала главным образом Нина, которая в Брюсова даже стреляла (с осечкой). Револьвер – вообще любимый атрибут девушки Серебряного века, будь она идейная террористка или просто декадентша: “В холод или сквер, / Разогреваясь понемногу, / Не пронесет, и слава Богу, / Шестизарядный револьвер”, как ласково написал про них Кушнер, описывая уже новую модификацию того же типа. Но после всех этих угроз выстрела и самоубийства надо повышать регистр, а как? Возникает морфий – наряду с кокаином один из главных персонажей этой эпохи времен ее заката, потому что где наркотик – там, к сожалению, и вырождение. Не просто потому, что наркотики – плохо и Роскомнадзор бдит, а потому, что реальность надо расцвечивать творческим усилием. Где к нему примешивается механическое или медицинское – всё, иссякание.
Бывают вещи органичные и наносные, грязь здоровая и грязь больная, по Чернышевскому; так вот, наркомания для Брюсова – вещь совершенно чуждая. Но он умеет вводить себя в экстаз, и весьма грамотно; больше всего его заводят мысли о времени, сознание своего фаустианского величия – разумеется, лишь как частного случая величия человеческого духа в целом. Он умеет писать по-настоящему сильные и вдохновенные стихи, и никакой дополнительной стимуляции ему для этого не нужно, совершенно достаточно любви или прочитанной книги; его стихи к Петровской в массе своей, как ни странно, гармоничные и счастливые, отчаянных среди них немного, хотя вообще-то он не прятался от мрачных предчувствий и нигде себя не выгораживал. Ну вот, например, из книги “Stephanos” (“Венок”), он вообще любил давать иноязычные названия книгам – слабость невинная, гимназическая:
Меня, искавшего безумий,
Меня, просившего тревог,
Меня, вверявшегося думе
Под гул колес, в столичном шуме,
На тихий берег бросил Рок.
И зыби синяя безбрежность,
Меня прохладой осеня,
Смирила буйную мятежность,
Мне даровала мир и нежность
И вкрадчиво влилась в меня.
Вот пластически это очень точно – “вкрадчиво влилась”. Это она умела. И, видимо, с той же неотвратимой вкрадчивостью приобщила его к тому, что так к нему не идет, что так на него не похоже. Дисциплинированный, ясный, рациональный Брюсов, всегда почтительный к власти – царской ли, комиссарской ли – и сам рожденный властвовать, воспитывать, поучать, – и тут вдруг эти пузырьки и шприцы. Но потом, задумавшись, понимаешь, что именно такого он и искал всю жизнь: зависимости, которая оказалась бы сильней его.
…Дальнейшая его жизнь была, в общем, безрадостна. От Нины он избавился, она уехала за границу, и то, как они в обнимку пили из горлышка коньяк в железнодорожном вагоне, со слов Ходасевича