Шрифт:
Закладка:
В разные времена мы с Колей Чуковским по-разному относились друг к другу, иногда обходили острые рифы наших литературных и идейных разногласий во имя сохранности приятельства, иногда разногласия выливались наружу, и тогда отчужденно сторонились друг друга.
В моих друзьях ходили те, кого он не любил и которые недолюбливали его.
В его друзьях — те, кого недолюбливал я и которые не любили меня.
Война нас сблизила.
Потом подружила.
Я слушал голос давнишнего моего приятеля по Ленинграду и по ленинградской осаде, уже когда его не было.
Это всегда немножко страшно.
Голос не дальнего тебе человека, еще недавно, просто вчера, живого.
Седьмого ноября 1965 года в Ялте, в Доме творчества, сдвинули отдельные столики в один праздничный стол, и настроение было праздничное, и шум, и милая праздничная кутерьма и безалаберщина, и вдруг прошелестело с одного конца длиннейшего стола в другой:
— Умер Чуковский!
И все разом стихло, и только шепот, обрывки слов, фраз: «Ах, жаль Корнея... Ушел целый век... Корней, Корней... Сколько? Семьдесят два... Нет? А сколько?»
Кто-то сказал, что сейчас будут передавать сообщение по телевизору, и мы побежали вниз и неожиданно увидели во весь экран лицо Чуковского.
Но не Корнея Ивановича. Его сына — Николая...
Вечером восемнадцатого ноября я приехал в Москву — телефонный звонок.
Марина Николаевна Чуковская.
Сейчас выйдет в эфир новая повесть мужа.
Будет читать сам Николай Корнеевич — успели записать за неделю до часа, когда прилег днем отдохнуть после нескольких часов работы за письменным столом на диванчик, стоявший тут же...
Прилег — и не проснулся.
Что ж, смерть легкая. В старину говорили: такая смерть дарится праведникам.
Ладно.
Я повесил трубку, включил радио.
Да, еще — погасил свет.
И в темноте раздался голос Николая Корнеевича, с такими характерными для него интонациями, сдержанно-мужественными, пожалуй, даже излишне аскетическими. Но это было в его манере. Он так и прозу писал — строго, страшился злоупотребления метафорами, одним они помогали, ему — мешали.
Во всяком случае, читал, как писал, — без сентиментальности, хотя бы и о самом сокровенном. Хотя бы самое лирическое.
В январе сорок второго явился ко мне в номер гостиницы «Астория» в потертой, видавшей виды флотской черной шинели, в морской фуражке с потускневшим золотым крабом, с сумкой противогаза, с наганом в черной кобуре, во флотских черных брюках, заправленных в пехотные кирзовые сапоги.
Мороз был жестокий, блокадный, отопление отказало, вода замерзла.
Чуковский приехал в Ленинград в недолгую командировку с ораниенбаумского пятачка, — значит, добирался кружным путем, через Кронштадт и Лисий Нос: берег, где Новый Петергоф, Стрельна, занят немцами.
Путешествие было не только утомительным, но и опасным, путь с пятачка простреливался.
Устал, промерз, огорчился, что и тут, в номере, лютует морозище, стало быть, не отогреться, лег, не раздеваясь, в чем был, на диван, иначе замерзнешь, попытался заснуть — не вышло.
Встретились после нескольких месяцев войны — горечи отступлений, осады, тревог — впервые.
Семьи наши в эвакуации — ничего о них...
Было о чем поговорить, поразмыслить, что припомнить, даже лязгая от стужи зубами...
Поставил рядом с диваном давно потерявший цвет и форму фибровый чемодан со сломанной ручкой, обмотанный веревкой, как я уже писал однажды, в новелле «Вася Очнев и балерина».
Здесь хранились драгоценности, с которыми Чуковский не расставался.
Никогда.
Ни при каких обстоятельствах.
...В первые дни войны Николай Корнеевич Чуковский пришел пешком в оборонявшийся от наседавших немецких армий Таллин, пешком из Палдиски, занятого немцами. Вместе с небольшой группой уцелевших наземных политработников десятой бомбардировочной авиабригады Краснознаменного Балтийского флота.
Из таллинского кольца тоже посчастливилось ему выйти, тоже пешком, с остатками авиабригады. Другие уходили морем.
«Мы прокрались из Таллина по суше», — напишет он впоследствии.
Судьба военная связала его накрепко с балтийскими летчиками, и это определило его судьбу писательскую на долгие-долгие годы, дала ей точный прицел, направление...
Сблизился с летчиками-истребителями. Знал и писал о летчиках и другого авиасоединения, чьи тяжелые бомбардировщики в тяжкий час отступления поднялись в воздух и полетели на Берлин.
Русские летчики, да еще балтийские, да еще из тех, что обороняют после падения Таллина блокированный, запертый в Кронштадте и Ленинграде Краснознаменный Балтийский флот.
Не верили этому не только немцы — неправдоподобными показались налеты советской авиации на Берлин даже союзникам.
Но в ночи налетов на Берлин на Британских островах стояла погода нелетная, британская авиация в воздух не поднималась...
Однако в фашистском «Ангрифе» появилось сообщение: «Английская авиация бомбардировала Берлин. Имеются убитые и раненые. Сбито шесть английских самолетов».
В английской печати появилась соответственная реплика: «Германское сообщение о бомбежке интересно и загадочно, так как 7—8 августа английская авиация над Берлином не летала»[2].
Это была сенсация, прошумевшая на весь мир: советские самолеты в кульминационные дни немецкого наступления на Советский Союз бомбили Берлин.
Вместе с летчиками Балтики перебазировался и Николай Корнеевич Чуковский — поначалу все восточней и восточней, а потом, когда наступил решающий перелом в войне, все западней и западней.
— Моя собственная жизнь в те годы была изнурительно подвижной, — заметит он потом с отцовской насмешливой интонацией, — за время осады я четырнадцать раз пересек Ладожское озеро — на грузовике, на автобусе, на барже, на канонерке, на транспортном самолете, на бомбардировщике...
Его то и дело бросало «то на южный берег Финского залива за Ораниенбаум, то в Кронштадт, то на Лахту, то в Вологодскую область, где готовились наши запасные полки...».
Но куда бы командировочное предписание ни забрасывало писателя, следом за ним неизменно шествовал неказистый чемодан — разве что становился тяжелей и тяжелей.
Фадеев, помнится, в одном из последних выступлений своих, соотнося темпы современного строительства и современной жизни с темпами литературными, отрицал справедливость старинной русской пословицы: «Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается».
Фадеев шутливо доказывал — опыт истинной литературы показывает — обратное:
«Скоро дело делается, да не скоро сказка сказывается».
«Сказка» Николая Чуковского долго сказывалась — уже окончилась война, уже ринулись вдогонку друг за дружкой, все убыстряя и убыстряя свой неумолимый бег, послевоенные годы, Николай Корнеевич окончательно переселился в Москву, тем более что дом, в котором проживал он в Ленинграде, разбомбила немецкая авиация; фронтовой чемодан с драгоценностями все был с ним, и все чаще он в него заглядывал.
Роман «Балтийское небо» был закончен спустя девять лет после войны.
Начал писать давно, семнадцатилетним юношей, да, собственно, еще раньше — в доме «отца деда» все дышало литературой, жило ею, тень отца как