Шрифт:
Закладка:
Он, Сысоев, объясняет художнику, как нужно себя вести перед лицом истории...
Тут в одной фигуре переплелись судьбы людей, с которыми художник встречался на своем пути. Солдаты войны 14‑го года. Красногвардейцы и красноармейцы. Воины Отечественной войны...
18 декабря 1933 года была премьера «Оптимистической трагедии».
В Камерном театре, на Тверском бульваре. Там, где сейчас Театр имени Пушкина.
И сейчас в том же доме, где находится этот театр, где впервые шла «Оптимистическая трагедия», живет первая исполнительница роли Комиссара — Алиса Коонен.
Ставил пьесу первым — Александр Таиров.
Спектакль прошел больше восьмисот раз; и «Правда» писала тогда, что пьеса Вишневского «в такой же мере устремлена в прошедшее, как и в грядущее».
Пророчески.
Именно эта пьеса являбтся (я уверен в этом) драматургическим произведением с наибольшим запасом прочности, нисколько не расшатанным временем и его катаклизмами.
Напротив — многое и многое смотрится в пьесе сегодняшними глазами, и, наверно, закономерно совпадение — пишу эти строчки и читаю в газете: совсем недавно, в 1973 году, с успехом прошла в Париже еще одна премьера «Оптимистической» — еще одна из многих у нас в стране, за рубежом.
Эта пьеса, на мой взгляд, — заглавная в списке советских пьес.
Будем откровенны: иные из них, которые мы по старой памяти чтим и почитаем (и это верно, это заслуженно, это закономерно!), сегодня уже не могут быть поставлены. Сделали свое дело, иногда огромнейшее. Некоторые были в свое время событием — театральным, литературным. Даже — политическим.
«Оптимистическая», в которую Вишневский вложил столько души и столько крови, и столько мужества, и столько своего личного, выстраданного, — существует сегодня.
Совсем незадолго до смерти, уже тяжело больной, писал мне из Барвихи: «...Пора звонков, писем, телеграмм, визитов. Профессор сказал: «Так невозможно!» Я режимлю: воздух, голод, сон, монастырщина, пускание крови... Вообще, видимо, буду взят живым на небо... Какой финал для моряка!.. Подумываю о поездке на Камчатку; надо самому облазить эти р‑ны и узнать, как ходят к Алеутам, Аляске и пр. «Курортные» моря до скуки уже изучили...»
«Облазить» Камчатку не пришлось — и взвод моряков отдал у могилы писателя последний печальный салют.
И в день семидесятилетия писателя мимо памятника Всеволоду Вишневскому, воздвигнутому скульптором Сергеем Коненковым, прошли строем нынешние военные моряки, отдавая художнику воинскую почесть. На белом мраморе высечено золотом: «Писателю — бойцу». Тяжелый якорь опирается о постамент — якорь, эмблема флота, присланная моряками из Кронштадта.
В 1975 году, году тридцатилетия Победы, для которой столько отдал Всеволод Витальевич Вишневский, исполнилось бы ему семьдесят пять лет...
1974 г.
ЧЕМОДАН С ДРАГОЦЕННОСТЯМИ
Не сказал, а пропел торжественно-насмешливым фальцетом, воздев к небу длиннейшие руки:
— Известно ли вам, дамы и господа, граждане и гражданки, кто стоит перед вами?
Стояли перед ним не дамы и господа, не граждане и гражданки, а всего один я, гулявший по Переделкину и завернувший на улицу Серафимовича, в просторечии именуемой Аллеей Классиков, где он, Корней Иванович Чуковский, вот уже много лет почти безвыездно проживал.
Отлучался крайне редко в Москву, на встречи с детьми, да еще вот слетал в Англию, где его облачили в мантию и посвятили в звание доктора гонорис кауза, почетного доктора наук Оксфордского университета. Принимая друзей или детей, он иногда выходил к ним в этой мантии, правда, предпочитал головной убор краснокожих индейцев, привезенный ему из-за рубежа.
Озирая его уникально-громадную фигуру, вспоминал разговор со своим консультантом по пьесе «Флаг адмирала» Евгением Викторовичем Тарле.
Тарле процитировал, как всегда, наизусть слова Пушкина:
— «...Отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться...»
И пояснил:
— Вот вам Чуковский.
Сейчас на Аллее Классиков Корней Иванович смотрел на меня лукаво и загадочно и, выждав, на самых высоких регистрах своего тонкого голоса сам ответил на свой вопрос:
— Я — отец деда.
В этот день, как выяснилось, родилась девочка Маша. Правнучка. Сын его, Николай Корнеевич, превратился, таким образом, в деда. Обыденному «прадед» Корней Иванович предпочел титул — «отец деда».
«Дедом» Николай Корнеевич, по нашим современным понятиям, стал сравнительно рано, всего сорока пяти лет от роду.
Для меня же сам «дед» был по-прежнему Колей Чуковским, с которым знакомы были мы с незапамятных молодых ленинградских времен и вместе ездили купаться на Черное море, в тишайший, патриархальный, довоенный Коктебель, где было так упоительно пустынно, что в горы ходили в чем мать родила...
Вместе собирали в морском песке после шторма божественно отграненные морем причудливые камешки и вместе, как нищие, хотя и гордые, стояли под так называемым «Кораблем», домом с верандой, похожей на палубу, где обитал в Коктебеле мой университетский профессор литературы, которого хорошо знали Ленин и Горький, Василий Алексеевич Десницкий-Строев, владелец уникальнейшей библиотеки стариннейших русских изданий и уникальнейшего же собрания черноморских камней — он ходил вдоль моря в коротких или подвернутых штанах, с посохом, похожий на апостола, и собирал их каждое утро. А раз в неделю, кажется по понедельникам, производил отбор, швыряя с палубы «Корабля» ненужные ему дубли «лягушек» и «фермопиксов», и мы, дрожа от страсти и унижения, подбирали с горячей гальки профессорские отбросы.
В 1932 году умер в Коктебеле Максимилиан Волошин, поэт и художник, променявший Петербург и Париж на крохотный болгарский поселок у моря, ходивший по горам в древнегреческом хитоне, в коротких неантичных штанах. Его дом на берегу моря, с террасами, похожими на палубы, стал на долгие годы пристанищем поэтов, писателей, художников и просто заезжих странных людей, любивших искусство как самое главное в жизни и в истории человечества.
И для меня, особенно в послевоенные годы, Коктебель и волошинский дом, превратившийся по воле вдовы Волошина, необыкновенной и странно прекрасной Марьи Степановны, в Дом Литературного фонда, стал таким пристанищем, которому обязан я пожизненно августовской недушной жарой, горько пахнущей розой коктебельских ветров, преданнейшей любовью к этому ни на что не похожему, разве что на библейские рисунки художника Рериха, краю...
Максимилиан Волошин завещал похоронить прах свой высоко в горах, над морской бескрайностью, и чтоб несли наверх на руках по каменистой, обрывистой пыльной тропе, и Коля Чуковский тоже нес его на руках, а я не нес, потому что Максимилиан Волошин в одном из стихотворений обещал приют красным, равно как и белым, и белым, равно как и красным, если они, белые или красные, все равно, придут под гостеприимную крышу его, волошинского дома...
Мой друг, Коля