Шрифт:
Закладка:
Но и эта новая драматургия Вишневского — не одно лишь свержение традиционных канонических форм, не только, не столько...
Пленила его Евгения Бош, старая большевичка — ее манеры старой интеллигентки, всегда чрезвычайно вежливой, остановившей под Харьковом эшелон матросов-анархистов, которые не выдержали огня и бежали. «Подошла, вынула револьвер и сказала: «Пожалуйста, идите назад, я вас очень прошу об этом». Анархисты совершенно «опупели». Она сама их повела назад». Пленила Лариса Рейснер — «петербургская культура, ум, красота, грация и... комиссар Волжской военной флотилии». В этом — драматургия «Оптимистической».
И — драматургия его собственной жизни.
Лев Успенский, старый петербуржец и ленинградец, самый старший среди нас, литераторов — участников обороны Ленинграда, рассказывает: «...В один не очень прекрасный, конечно, вечер (хотя, впрочем, мы, блокадники, находили в себе силы любоваться и зловещей красотой иных тогдашних ленинградских дней) я приехал в Ленинград из моего Лукоморья, с пятачка, где служил на флоте. В Доме писателей имени Маяковского, темном, застывшем, промерзшем, как айсберг, происходило какое-то внеочередное заседание. Помнится, среди других там были В. М. Инбер, Н. В. Крандиевская-Толстая, кажется, О. Ф. Берггольц. Пришли из политуправления Балтийского флота и мы с Н. К. Чуковским. Главным действующим лицом того времени оказался В. В. Вишневский. Слово он взял, чтобы говорить на тему, чрезвычайно для него дорогую и неисчерпаемую: Петербург — Ленинград, девственность его земли, которую ни разу на протяжении долгой истории не осквернил враг. А потом Всеволод Витальевич как-то незаметно переключился на Достоевского и сымпровизировал такую поразительную речь о нем, что у многих из нас на глазах блестели слезы, настолько это было эмоционально возвышающе. Достоевский и Петербург, Достоевский и Ленинград, Достоевский и наши дни, кромешные, блокадные, холодные — и героические... Я думаю — это был один из высочайших взлетов Вишневского-оратора. Не побоюсь сравнить его речь в тот вечер, которую и я слушал с комом в горле, со знаменитой речью самого Достоевского о Пушкине. Но... блокада, холод, тьма... Никакой стенограммы не осталось.
Думаю, кстати, что какой-нибудь хороший исследователь может попробовать со временем оценить и «Оптимистическую трагедию» как развернутое ораторское выступление, так сказать, драматургически зафиксированную пламенную речь о тех днях...»
Несколько лет назад — я работал в Ялте над главами этой книги — прилетел ко мне из Москвы главный режиссер Московского театра сатиры Валентин Николаевич Плучек и сказал, что он хочет ставить в своем театре спектакль о революции и гражданской войне.
Думает о постановке «Первой Конной».
И так как он читал в «Знамени» мой литературный портрет Всеволода Вишневского и знает, что я был с ним близок, и так как сложилась дружба с Театром сатиры (Плучек поставил мою комедию «Последний парад») и возникли какие-то контакты у режиссуры и артистов со мной, и вроде бы мы все понимаем друг друга — он просит, чтобы я сделал новую редакцию «Первой Конной».
(Несколькими неделями позже этого разговора отыскал я на своей книжной полке чудом уцелевшее, не сожженное соседями по квартире в блокаде издание «Первой Конной» — соседи сжигали книги не по своей, по злой воле Гитлера, в силу необходимости, для того, чтобы обогреться, хоть чуточку обогреться! Издание 1931 года и с характерной для Вишневского дарственной надписью:
«Тов. А. Штейну — в год 1931‑й сделаем нужные вещи й в театре и вне его. Эта книга — пригодится. Вс. Вишневский. 25/I 31 г.»)
Я сказал Плучеку, что возможности делать новую редакцию «Первой Конной» не вижу.
Сказал, что занимает меня совсем иная идея, к которой возвращаюсь и в драматургии, а особенно в прозе.
Художник революции. На разных поворотах истории.
Вот что меня занимает. Вот что хочется исследовать в художественной форме.
И если делать пьесу не самого Вишневского, а о Вишневском, в которую бы вошел и автор, и его герои, пьесу-фантазию на темы Вишневского, в которых бы был и сам художник и революция, — такой замысел меня бы зажег.
Зажег этот замысел и Плучека.
Так написалась пьеса-фантазия на темы Вишневского, которая вот уже несколько лет идет на сцене Театра сатиры и ставится в других театрах.
Писалась пьеса в очень короткие сроки, для меня слишком интенсивные, позволю себе сказать, даже — фантастические.
Я написал эту пьесу в три месяца.
Обычно на пьесу уходит полтора-два года.
Три месяца.
Но точнее сказать: три месяца плюс вся жизнь.
Да, так будет точнее, потому что это пьеса — о художнике и революции, о художнике, который в плену у времени. Это пьеса о поколении, и это пьеса о моих друзьях, живущих и умерших...
Почему захотелось написать именно такую пьесу, почему я с таким азартом работал над ней и с такой увлеченностью?
Потому что мне кажется — да не кажется, я в этом глубочайше убежден, — сейчас необыкновенно важно написать о святых для революции временах, о святых людях революции, о чистоте их замыслов, надежд, целей.
Потому-то в этом спектакле — гражданская война, блокада, Испания, Отечественная война...
Спрашивали меня — почему «так много» гражданской войны по сравнению с блокадой и другими этапами жизни героя?
Потому что выбор героя во многом определил доминанту фантазии.
Хотя и не назван впрямую Вишневский в этой фантавии, во многом фигура эта «выдуманная», собирательная, хотя и со своей, неповторимой судьбой — все-таки опирается образ в главном на факты из биографии Вишневского.
А муза Вишневского — это муза гражданской войны...
То, с чем он пришел в литературу, чем завоевал театр, зрителя, читателя.
В блокаду Вишневский действовал как писатель.
Он написал пьесу «У стен Ленинграда».
В блокаду он был велик как личность, как трибун, как человек, поднимавший людей, уже умиравших, голодавших, и в эти годы — я говорил об этом на его проводах на Новодевичьем кладбище — речи его были на вооружении Ленинграда, как главные калибры больших кораблей...
Я стремился сочетать жанр патетической оратории — с исповедью, прямое обращение к зрителю — с реальными картинами войны и мира.
Вместе с тем хотелось бы, чтобы зритель как бы заглянул в духовный мир художника, его поиск, ощутил бы сложность писательского эксперимента, единство устремлений художника и революции...
Лариса Рейснер умерла своей смертью, а не сбросили ее с обрыва, как это происходит в спектакле.
Но ее, как и других героев, сбрасывают с обрыва, как сбрасывали героев Вишневского в его фильме «Мы из Кронштадта»...
Да и Лариса, ее любовь и любовь к ней Всеволода — это тоже ведь условность, фантазия на темы «Оптимистической трагедии».
И Егор Сысоев, существовавший в