Шрифт:
Закладка:
Казалось, он сейчас переживает то же, что герой какого-нибудь библейского сюжета, которому теперь не миновать гнева Божьего с небес: «Мол, Я тебя снарядил спасти мой дом – а ты его вместо этого утопил!» Когда Нюволль сошел на берег, он был убежден, что сейчас ему уготованы судьбой великие несчастья, и принялся заодно проклинать и фьорд, и Исландию, мол, не надо им было здесь околачиваться целую зиму, и не надо было попадать в такое пакостное положение – вылавливать из моря церковь! Что это, черт побери, за ерунда такая, и какого ляда они вообще делают в этой треклятой дикарской стране, где церкви сдувает в море ветром?
Поднимаясь на крыльцо Мадамина дома, он все же успокоился и снова принялся ныть себе под нос: “For helvete! Jeg mistet kirken i havet!” Затем он чуть ли не ползком приблизился к пастору и его мадаме, смиренно попросил прощения за то, что из-за него спасение Сугробнокосской церкви пошло насмарку, а затем уронил несколько слезинок в кофе, сказав Вигдис: «И где же вам теперь петь?» Потому что молва гласила, что большой приток прихожан в церковь в последнее время происходит прежде всего благодаря красивому пению прекрасной пасторши. Во всяком случае, норвежцы ни одной мессы не пропускали: они не понимали смысла слов, зато понимали красоту.
Преподобный Ауртни попытался успокоить его: он, мол, сделал все, что мог, и даже если вышло так, как вышло, никто не осудит его строго. Но капитан был безутешен. И наконец выяснилась причина, по которой он так сурово корил себя: “Det var bare ikke meg! Det var bare min forferdilege bakrus” [105].
Собравшиеся далеко не сразу поняли, что хотел сказать капитан: то ли на его судне на баке что-то было не в порядке, то ли у него бока разболелись. И лишь когда хреппоправитель вошел в дом, непонятное прояснилось: «бакрус» – это норвежское слово для похмелья. Богобоязненный капитан приписал свою оплошность слабости к нездоровому дьявольскому пойлу.
“Jeg mistet kirken i havet!” – еще раз прохныкал Нюволль, а затем окончательно сломался. Слезы и всхлипы хлынули, словно волны на берег; он был безутешен.
Ошарашенные исландцы сидели и стояли вокруг этого мощно рыдающего могучего капитана китобойного судна, этого рослого громилы, и сопоставляли эту его чувствительность с его поведением этой зимой, в первую очередь с инцидентом в лавке незадолго до Рождества, когда Нюволль выбил зубы хуторянину с Сугробной речки за то, что тот отказался на время отдать свою жену в Норвежский дом.
Да, спору нет, эти люди из Олесунна и Хёугесунна такие странные. А ведь когда-то исландцы и норвежцы были единым народом. Но разлука в тысячу лет, тысячелетнее житье в новой непростой стране не прошло даром. Говорят, что условия жизни определяют характер человека на целую четверть. Так вот, Исландия превратила норвежцев в исландцев.
При общении с братским народом жители ледяной страны долго и удивленно смотрели на свою утраченную сущность – свою старую норвежскую национальную душу, блуждавшую между крайней набожностью, умеренностью и мелочностью с одной стороны, а с другой – безграничным суровым пьянством, которое, как правило, заканчивалось кровавыми драками. Норвег или сидел эдаким прилизанным ангелочком на скамье в церкви, или стоял, пьяный в лоск, ночью под чужим окошком, горланил и немедленно требовал разврата.
А каковы же норвежские женщины?
Местные жители не вполне понимали этот суровый сплав крайностей, потому что сами являлись такими людьми, которые все делают не с полной самоотдачей, никогда не идут до конца, не любят правил и не слушают аргументов. Скорее всего, так было по той причине, что сами они жили в нелогичной беспорядочной стране, которая сама не знала, какое в ней настало время года, где ни на что нельзя было положиться: а солнце вообще встанет? Это называется весна? А это – дождь?
В то время как норвежцы жили в краю штиля и покоя, где все деревья вертикальные, а все горы – не огнедышащие, так как вытесаны из той породы, которая уже миллионы лет как кружилась вокруг солнца, когда Исландия едва высунулась из океана, – исландцам досталась страна великих крайностей, поэтому они не могли позволить себе кидаться в крайности сами. Кому постоянно приходится мотаться между твердокаменными точками зрения, тот в конце концов превратится в разболтанный маятник. Исландцы именно такими и были.
Здесь горы были юные, бешеные, сегодня покрытые льдом, завтра – огнем. Здесь царила или круглосуточная темнота, или круглосуточный свет. Здесь зимние дни выдавались летом, а летние – зимой. Вода была или настолько горячая, что в нее было невозможно залезть, или настолько холодная, что по ней можно было бегать на коньках. Во фьорде то нельзя было днем с огнем сыскать хоть одну рыбешку, то рыба заполоняла его настолько, что нельзя было спустить лодку на воду.
Здесь ни на что нельзя было положиться и надо было быть готовым к чему угодно. И поэтому здешний народ развил в себе терпеливость мастерского сорта, увенчивавшуюся нерадостным туманным языком, применявшимся среди повседневных хлопот, в котором слова означали «всё и ничего», «вот» и «ну», а предложения были открытыми с обеих сторон: «Да что ты говоришь!» и «Да-да, вот именно». Высшей формой поэзии считались «слеттюбёнд» – стихи, в которых при первом прочтении было сказано одно, а если читать их задом наперед – то прямо противоположное. И так же со всей жизнью этого народа. Никакие планы не заходили дальше сегодняшнего вечера, ни одно решение не было окончательным, ни одна беседа не имела вывода. Любимые фразы исландцев были посвящены как раз всяческой незавершенности: «Посмотрим», «Поглядим на это весной», «Ты мне напиши». Собрания у этого народа были не чем иным, как тренировками по фехтованию, освобождающими от мнений: участники врывались на трибуну и там заявляли свою точку зрения, и таким образом освобождались от нее на некоторое время – достаточное для того, чтоб поучаствовать в поднятии рук по окончании дискуссии только затем, чтоб завтра же изругать эту затею. «Да, они заставили нас одобрить эту хрень!» Потому что никогда исландцы не чувствовали себя хуже, чем когда им удавалось разрешить спорный вопрос договором или принять на себя обязательство,