Шрифт:
Закладка:
— Старо, милейший. У нас, во второй половине двадцатого века, такие штучки давно вышли из моды.
— Знаю, мсье, а поделать с собой ничего не могу. Так и тянет к неожиданным поворотам.
— Воображаю, что вы припасли для финала, — иронизирует Мате.
— Спасибо, что напомнили, мсье, — оживляется Асмодей. — Спектакль-то идет к концу. Осталась одна-единственная картина.
— А Монтальт? — пугается Фило. — Неужели мы так и не увидим Монтальта?
— Непременно увидите, мсье. Паро́ль доне́р. Честное асмодейское! Но для этого — еще один межвременной перелет. О, совсем небольшой! Не более пяти лет вперед.
Снова подъем, немыслимые вихри в ушах, и филоматики, только что купавшиеся в майском тепле, в третий раз оказываются над Королевской площадью, припудренной февральским снежком.
«Куда он нас тащит? — размышляет Фило. — Не в особняк ли Севинье? Нет. Проехали… Здравствуйте! Это же дом Мольера! Неужто у Асмодея хватит духа не сдержать обещания?»
Гадать, впрочем, как всегда, некогда: крыша (в последний раз!) исчезает, и филоматики видят знакомый кабинет, призрачно озаренный одинокой свечой. Хозяин его беспокойно ворочается в кресле с откинутой на ночь спинкой. Ему нездоровится. Он зябко ежится, то и дело сухо покашливает.
Звучит нежная невнятица курантов. Фарфоровые часы на камине бьют два. Мольер приподнимается, слушает и в изнеможении валится обратно. Два часа ночи и ни в одном глазу сна! Попробовать разве лечь на другую сторону…
Он переворачивается, поджимает ноги, прилаживает под щекой думку — кажется, нашел, наконец, удобное положение. Но нет, не суждено ему забыться: стонут ступеньки под тяжестью тучного тела, скрипит дверь…
— А? Что? Это ты, Провансаль? Нечего сказать, вовремя!
— На вас не угодишь, господин директор. Пропал Провансаль — плохо. Пришел — опять нехорошо. А вам, между прочим, пакет.
— Ночью?!
— Почему ночью? Его днем принесли. Только вас дома не было, господин директор.
— А вечером?
— Вечером-то вы были, господин директор. Зато тогда уж меня не было.
— Старая песня… Ладно, давай свой пакет и убирайся.
— Ай-ай-ай, зачем же так грубо, господин директор? Я, что ли, запретил вашего «Тартюфа»? На их величество покричите…
— Черт побери, негодник прав, — ворчит Мольер. — Прости, пожалуйста, — говорит он глухо. — И ступай. Нет, постой. Что делает мадам?
— Мадам спит, господин директор.
Господин директор горько вздыхает. Все в порядке! Мадам спит. «Тартюф» все еще запрещен… Он берет пакет, пристраивает так, чтобы на него падал свет, и долго вертит перед глазами. Гм… Из королевской канцелярии. По какому бы случаю? Впрочем, и так ясно: очередное предписание господину де Мольеру сочинить новый сценарий для балета. Музыку, разумеется, напишет господин Люлли́, первый королевский музыкальных дел мастер. А через две недели придворная хроника со всевозможными придыханиями и реверансами оповестит мир, что его величество король Франции вновь блеснул своим хореографическим талантом на сцене версальского театра…
— Что же вы не прочтете, господин директор? — подает голос Провансаль, переминаясь с ноги на ногу.
— Как, ты еще здесь?!
— Вы же сказали «нет, постой». Вот я и стою, господин директор.
— Ступай спать, — говорит Мольер строго. — Опять тебя утром не добудишься.
Снова скрип двери. Удаляющиеся шаги. Мольер кладет нераспечатанный конверт на круглый столик у кресла и откидывается на подушки. Но тут же вскакивает опять. Нет, бесполезно! Ночь испорчена… Ночь? Жизнь испорчена, вот в чем дело. Бывает же такое! Сколько пьес понаписано им за два десятилетия, но нет для него ни одной дороже «Тартюфа». Ведь вот и «Дон-Жуан» запрещен, — ан нет, не то! Кажется, вся его боль сосредоточилась в одной точке, в одном гвоздящем мозг и сердце слове: «Тартюф», «Тартюф», «Тартюф»…
Господи, каких ухищрений, каких унижений стоили ему эти пять лет борьбы! Вспомнить бешеную травлю после первого представления. Короля осаждали со всех сторон: королева-мать, Перефикс, Рулле… В итоге — запрет. Ему показалось тогда, что рот его забили землей. Не удивительно: как всякий драматург, он наивно полагает, что комедии пишутся затем, чтобы их играли… И все-таки он не сдался. Запрещенный «Тартюф» ушел в подполье, чтобы тайно скитаться по салонам, не переставая потихоньку расти. Первоначальные три акта незаметно превратились в пять.
Осенью 1664 года король возвратился из летней резиденции Фонтенбло́. Он, Мольер, едва дождался удобного случая вручить ему прошение. Вернее, памфлет. Да, он не очень-то стеснялся в выражениях. Прямо назвал Перефикса и его клику титулованными святошами, а под конец заявил, что оригиналы добились запрещения копии. Засим следовала нижайшая просьба защитить его от разъяренных тартюфов. Людовик внял ей на свой лад — прицыкнул на самую мелкую шавку, Рулле. А запрет? Так и остался запретом.
Тартюф между тем продолжал преображаться. Фигура его становилась все более зловещей, обрастала связями с полицией, судом, придворными кругами… Слава комедии росла. Слухи о ней проникли за границу. Просвещенная королева Христина искала возможности приобрести экземпляр у автора.
В 1666 году почила в бо́зе королева-мать. Наконец-то подходящий момент возобновить хлопоты. Благо, его величество, как никогда, зол на святых отцов в лице архиепископа Гондре́на, который допекает его нравоучениями по поводу любовных похождений с маркизой Монтеспа́н и мадемуазель Лавалье́р. К тому же на стороне Мольера невестка Людовика — герцогиня Орлеанская…
Словом, победа. Пятого августа 1667 года, накануне отъезда короля на войну с Нидерландами, пьеса вновь увидела свет. Нечего и говорить, что в весьма смягченном варианте. Тартюф превратился в Паню́льфа, сменил духовное платье на светское. Комедия получила новый заголовок «Обманщик» и совершенно неожиданную развязку: посланный справедливым и всевидящим монархом офицер ввергает разоблаченного Панюльфа в оковы… Ну, да где наша не пропадала! И все-таки успех был такой оглушительный, что и вспоминать неловко.
Но то было пятого. А шестого августа, едва король покинул Париж, как Ламуаньон запретил постановку, и даже хлопоты герцогини Орлеанской не поколебали его решимости ни на волос. Разгоряченный триумфом автор снова погружается в ледяные волны отчаяния и шлет гонцов к Людовику в действующую армию. Тот принял их весьма милостиво, обещал разобраться, но… лишь по возвращении в Париж.
Возвращение, однако, задержалось до седьмого сентября. А уже одиннадцатого августа, на шестой день после триумфального спектакля, Перефикс издал грозный указ, возбраняющий под страхом отлучения какие бы то ни было постановки или чтения нечестивой комедии во всей парижской епархии.
С тех пор прошло почти два года. Чего только не случилось за это время! Франция одержала победу над