Шрифт:
Закладка:
Какая это была газета, он не знал, кто такую статью сочинил, он не знал, а может быть, и вообще что-нибудь напутал в утренней троллейбусной сутолоке, может быть, и не было никогда и вообще такой статьи, но всплыли в похмельном мозгу читанные или воображаемо-читанные слова, и он сказал вдруг: «А не написать ли мне сейчас стихи?» Точнее, он сказал: «А не написать ли мне сейчас, вот именно сейчас, какие-нибудь такие стихи?»
И он тут вдруг решительно встал, походил и решил, что прямо сейчас вот он сядет за стол и напишет какие-нибудь такие не очень плохие стихи со смыслом, содержанием и формой.
3
Сначала он все еще колебался немного. Думает:
«Ну куда это я лезу опять, свинья я нечищеная?»
Думает:
«Может, лучше пойти посуду в ларек сдать да похмелиться?»
Сомневался, как видите, но страсть к сочинительству и голос литературной крови взяли верх — он сел за стол.
И за столом уже сидя, кстати вспомнил, что по воскресеньям ларек «Прием — посуда» как раз приема-то и не производит по вине проклятой конторы «Горгастроном», установившей такие неправильные правила, чтобы по воскресеньям и субботам не сдавать пустой посуды, хотя если по воскресеньям и субботам не сдавать, то когда же, спрашивается, ее сдавать, коли весь день проводишь на работе?
— Что это? Глупость или осознанное вредительство? — спросил он самого себя — и не знал.
Посидел. Встал. Пошел. Воды попил из-под крана. Вернулся. Сдвинув немытые обсохшие тарелки, сел, а твердые остатки вчерашней пищи вообще просто-напросто сбросил на пол.
Посидел немного, подумал. Никакая идея о стихах его головушку не осеняет, никакой образ в его головушку бедную нейдет. Бедный! Какой уж там смысл, какое уж там содержание, форма, когда в головушке будто волны морские, когда в головушке и в ушах прибой, и создает невидимый ультразвон, отчего — ни смысла, ни формы, ни содержания — ничего нет.
Понял:
— Так дело не пойдет. Надобно бы мне чего-нибудь откушать.
И сварил он себе на электроплитке рассыпчатой картошечки сорта берлихенген, и полил он картошечку рафинированным подсолнечным маслицем, и, выйдя в сенцы холодные, подрубил себе капустки собственной закваски из бочки топором, и покрошил он в капустку сладкого белого лучку, и полил он капусту, лучок все тем же высокосортным маслицем.
Покушал, закурил — и опять к столу.
Тут литературное дело пошло не в пример лучше, но еще не совсем. Написал следующее:
Глаза мои себе не верят…
А дальше что писать — не знает, что писать. Не верят — ну и хрен с ними, коли не верят. Зачеркнул, обидевшись.
4
Опять встал. Размял отекшие члены, походил, послонялся, радио включил.
А там какие-то, по-видимому, неописуемой красоты девушки поют песню под зазывный звон электроинструментов:
— Тю-тю-тю, дю-дю, рю-ю-ю.
И так замечательно пели, наверное, неописуемой красоты девушки, так старались, что он с удовольствием выслушал их пение до конца и полный радости, полный оптимизма, полный новых сил, полученных от слушания замечательной мелодии, хотел даже захлопать в ладоши, но вовремя опомнился и вернулся-таки к столу продолжать начатое. Вовремя опомнился — и слава богу, потому что как-то нехорошо бы вышло, если бы он еще и в ладоши стал хлопать при создавшейся ситуации.
Но, полный воспоминаний, он сидя задумался, водя машинально карандашом, а когда глянул на лист, то просто сам покраснел от возмущения. Покраснел, ибо там было написано следующее:
И даже честные матроны Давно не носят уж капроны…
«И так ведь можно черт знает до чего дойти», — думает.
Зачеркнул решительно все, так что осталась сплошная чернота вместо ранее написанных строчек.
Тут-то и слышит, что кто-то в дверь стучится — тук-тук-тук.
Озлобился.
— Нипочем, — решил, — не открою. Не открою! Хоть бы пропади вы все пропадом к чертовой бабушке. Кому я нужен, и кто стучит? Хоть бы и ты, моя жена, подруга дней убогих! — Убирайтесь к черту, — показывал он двери шиш, — я хочу написать стихи, а то мне завтра на работу. И ежели из ЖЭКа кто — убирайся, и ангел — убирайся, и черт — убирайся! Все вон!
Так, представьте себе, и не открыл.
5
Потому что поплыли, поплыли странные, почти бывшие, белые видения-призраки. И не с похмелья уже, потому что оно в волнениях незаметно как-то почти ушло, оставив после себя нечто — сухой остаток и горечь на губах. Поплыли церковные купола и колокола, птица битая, Ильинка, Охотный, пишмашина «Эрика» и к ней пишбарышни, швейная машинка «Зингер», шуба медвежья, боа, люстры, подвески, бархат, душистое мыло, рояль, свечи.
— Ой, ой, — думает, а сам пишет такое следующее:
Сидит купец у телефона, а далеко витает крик — то его отец, тоже купец, старик поднимает крик, почему его сынок-купец уж не такой, как он сам раньше, молодец и живет, не придерживаясь, старого закона про отцов и детей, и про козы и овцы, и проказы лютей у молодого гостинодворца по сравнению с отцом старым, который торговал исключительно войлочным и кожевенным товаром.
Поставил он точку, уронил голову на слабозамусоренный стол с бумажками, крошками, со стишками, уронил голову и заплакал.
Да и то верно. Ну что это он — чокнулся, что ли, совсем? Ну что он? Зачем он такую чушь пишет? Ведь ему же завтра на работу, а он так ничего путного и не придумает, не придумает, хоть тресни.
Ну, если он на работе не очень хорошо работает и имеет прогулы, если жена его пилой пилит, а он ее очень любит, то почему бы ему хоть здесь-то, здесь-то хоть не блеснуть, почему не написать бы что-нибудь эдакое такое звонкое и хлесткое, чтоб самому приятно стало, чтобы он мгновенно возвысился и перестал примером проживаемой им жизни производить неприятное впечатление. Написать бы ему что-нибудь, а то ведь он, ей-богу, напьется сегодня опять, несмотря на отсутствие финансов.
И тут опять стук в дверь — тук-тук-тук.
«То не судьба ли стучится, — думает, — или если жена, и ЖЭК, и черт, и ангел — нипочем не открою, — убирайтесь все вон».
Так, представьте себе, и не открыл опять.
6
Потому что поплыли опять перед глазами странные, почти бывшие белые, мохнатые. Снега? Снежинки? Двух этажей каменных