Шрифт:
Закладка:
— Ты поехал туда учиться, потому что этого хотела Ида, — сказала Шеппи. — Она хотела, чтобы ты получил самое лучшее образование.
Если мама и гордилась моим зачислением в университет, по ней это было незаметно. Свои тревоги и вполне обоснованные дурные предчувствия она тоже от меня утаивала. А между прочим, тогда, в 1952 году, мне только-только исполнилось пятнадцать.
Чикаго
В Чикаго ходил ночной поезд старой железнодорожной компании «B&O». Он отправлялся каждый день ранним вечером из центра Балтимора, а на следующий день, спозаранку, прибывал на вокзал в деловом центре Чикаго. Если вам не хотелось добираться из Балтимора в Чикаго автомобильным транспортом — а путь был долгий, через западную часть Мэриленда, Пенсильванию, Огайо и Индиану, — оставалось только ехать по железной дороге. Самолетом в 1952 году летали немногие, хотя коммерческие авиакомпании уже начинали конкурировать с железными дорогами и автомобилями.
В университет я поехал вместе с двумя своими школьными приятелями — Сидни Джейкобсом и Томом Стейнером. Обоих я знал довольно хорошо, но совместный отъезд заранее не планировался: так вышло по стечению обстоятельств. Сидни и Том состояли в балтиморском клубе, который учредили вместе с единомышленниками, назвав «Фалангой». То было сообщество подростков с недюжинным интеллектом — «ботаников», которые объединились, чтобы общаться в своем кругу и развлекаться вместе. Я знал их по Мэрилендскому шахматному клубу. Правда, я-то был на несколько лет младше, и они никогда не считали меня полноправным членом своей компании ярко выраженных интровертов и интеллектуалов, хотя и мирились с моим присутствием… А мне все они были симпатичны: Сидни, Том, их друзья Ирв Цукер, Малкольм Пивар, Уильям Салливан. Поэты, математики и создатели провидческих технических концепций — люди новой формации, которая в те времена только зарождалась, а сегодня не имеет даже отдаленных аналогов.
Оказавшись втроем в вагоне, мы впервые с легкостью нашли общий язык. Предвкушая новую жизнь, я горел, как в лихорадке, пропустил мимо ушей все советы и предостережения Бена и Иды. Но в основном родительский наказ сводился к заверениям: при необходимости, если в Чикагском университете у меня что-то не заладится, я смогу в любой момент вернуться домой.
— Мы можем договориться в школе: если до Рождества ты вернешься из Чикаго, тебя снова возьмут в твой класс, — сказала мама.
Я-то, разумеется, был уверен, что все у меня заладится. Родители полагали, что дают мне испытательный срок — три месяца до Рождества. А я думал, что сбылась моя мечта — мечта каждого подростка — о вольной жизни!
В ту ночь я не сомкнул глаз. Вскоре после отправления свет в вагонах выключили. Это был всего лишь старомодный пассажирский поезд, который курсировал между Югом и Средним Западом, никакого особого комфорта в нем не предусматривалось. Индивидуальных светильников не было, книгу не почитаешь, заняться нечем, кроме как изучать звуки ночного поезда. Из стука колес на стыках рельсов складывались нескончаемые звуковые рисунки, почти сразу захватившие мое воображение. Много лет спустя, обучаясь у Аллы Ракхи (то был великий мастер игры на барабанах табла, работавший с Рави Шанкаром), я практиковался в исполнении бесконечных циклов из двухдольных и трехдольных тактов — основных элементов индийской системы таал[10]. Тогда-то я и освоил методы, которые помогают расслышать в кажущемся хаосе бесконечную структуру, сплетенную из изменчивых ритмов и звуковых рисунков. Но в ту отчетливо памятную мне ночь я не имел об этих методах ни малейшего представления. Вот странная деталь: после тех частых переездов между Балтимором и Чикаго я долго не совершал длительных железнодорожных поездок, а возобновились они лишь спустя четырнадцать лет — в первом путешествии по Индии, когда я только открывал для себя эту страну. В Индии поезд был для меня единственным средством передвижения. Бытовые подробности железнодорожной поездки оказались привычными, иногда не отличишь — в Индии ты или в Штатах. Но мой слух за какие-то четырнадцать лет радикально изменился. Напрашивается предположение, что именно из этих наблюдений возник образ поездов в моей опере Einstein on the Beach («Эйнштейн на пляже», 1976), но оно неверно. Та «музыка поездов» навеяна кое-чем совершенно иным, к ее истокам я еще вернусь. Главное, что меня уже начал захлестывать мир музыки: его язык, его красота, его таинственность. Во мне уже наметилась некая перемена. Музыка перестала быть метафорическим описанием «реального мира», существующего где-то вне меня. Оказалось, все наоборот. Это «внешний мир» — метафора, а музыка — реальность: и в ту ночь, и по сей день. Вот что могут сделать с тобой ночные поезда. Я, почти не осознавая этого, впитывал звуки повседневности.
В Чикаго ощущение, что ты находишься в большом городе, возникало сразу же и было намного сильнее, чем в Балтиморе. Тут была современная архитектура: не только творения Фрэнка Ллойда Райта, но и чуть более ранние здания Луиса Салливана — основополагающие для этого архитектурного течения образцы. И первоклассный оркестр — Чикагский симфонический, под управлением Фрица Райнера; и Чикагский художественный институт с собранием картин Моне; и даже кинотеатры, где шло авторское кино. Чикаго — настоящий большой город, который гораздо лучше, чем Балтимор, мог удовлетворять запросы интеллектуалов и тех, кто серьезно интересуется культурой. Вдобавок в Чикаго можно было слушать джаз, который ты не услышал бы в Балтиморе (я даже не знал, где в Балтиморе находятся джаз-клубы). А если в Балтиморе у тебя возникало желание поесть в хорошем китайском ресторане, приходилось ехать в Вашингтон. Но в Чикаго к нашим услугам было все, что угодно.
Университет в то время простирался от 55-й до 61-й улицы по обе стороны Мидуэя, то есть парка Мидуэй-Плезанс, где в 1893 году, когда в Чикаго проводилась Всемирная Колумбова выставка, были возведены аттракционы и увеселительные павильоны. Людные улицы Саут-Сайда, 57-я и 55-я, изобиловали ресторанами, барами и джаз-клубами. От Чикагского университета до них было рукой подать. Разумеется, я был слишком юн для некоторых заведений, куда стремился попасть: я выглядел на свои пятнадцать. Но лет в шестнадцать-семнадцать слегка возмужал, и меня стали пускать в клубы на 55-й улице, в «Клуб Коттон» и в клубы в центре. Постепенно швейцары приметили меня, потому что я просто топтался рядом с клубами — слушал музыку и заглядывал в окна. Выждав, они говорили: «Эй, мальчик, ладно уж