Шрифт:
Закладка:
На той же крыше спустя полгода я, как выразился бы писатель Вальтер Скотт, потерял невинность. Меня совратила тюремная повариха. Жила она этажом выше, прямо над нами, звали её Линда. Рыжая Линда.
Начался май, прошли бесконечные праздники, солидарность трудящихся похмельно перетекла в юбилей Победы. Кто-то утонул в Лауке, кого-то пырнули ножом на танцах. Пацаны ездили в Елгаву бить латышей. Мочить лабусов. Юрке Скокову выбили два передних зуба, ещё троих забрали в милицию, но сразу отпустили, поскольку менты там – все наши, русские.
Тюремный репродуктор три дня хрипел военные песни и наконец заткнулся. В обморочной тишине по синему небу неслись расторопные облака. Такие белые, они проплывали над крышей так низко, что, казалось, дом вот-вот вплывёт в одну из этих сахарных гор. А ещё, если лежать на спине и смотреть прямо вверх, смотреть долго и не отрываясь, то весь мир вдруг переворачивался. И вот уже не облака, а сам дом резвым фрегатом врезался в синеву, бесстрашно рассекая несущиеся нам навстречу коварные льдины. Это была настоящая оптическая иллюзия самого высокого класса. Голова кружилась, исчезала крыша, дом, исчезала тюрьма и несуразный Йенспилс. Становилось немного жутко и весело.
Рыжая Линда появилась из чердачного окна. В белом поварском халате с плохо отмытыми пятнами ржавого цвета и в домашних тапках с помпонами. Под мышкой она сжимала скатанное в трубу тощее солдатское одеяло. Громыхая кровлей, повариха протопала мимо, не заметив меня. Она тоже смотрела на облака. Расположилась у трубы, вынула пачку «Примы» и спички. Расстелила одеяло, на мышином сукне белела трафаретная надпись «из санчасти не выносить».
Линда скинула тапки, расстегнула халат.
Я вжался спиной в жесть крыши, как камбала в песок, я почти перестал дышать. До Линды было всего шагов пятнадцать. Я видел всё. Её спина и плечи были усыпаны конопушками, а волосы на лобке оказались ещё рыжее, чем на голове. Она села, лениво потянулась, закинув за голову большие белые руки. Вместе с руками поднялись две полных груди, округлых, с бледно-розовыми сосками. Два мраморных шара – я таращился до рези в глазах, не моргая. Сердце моё колотилось в кровельную жесть. Стук, усиленный мембраной крыши, мне казалось, разносился до самых окраин Йенспилса, подобно колокольному набату.
Линда взлохматила волосы, провела ладонями подмышками, понюхала пальцы. Потом зачем-то принялась мять живот и бока, прихватывая жирные складки. Закончив, она закурила, сплюнула табачную крошку и растянувшись на одеяле, раскинула руки крестом. До меня долетел кислый запах «Примы». Я сглотнул, во рту пересохло. Внизу, наверное, у Силевёрстовых, зарыдал младенец. Соседка Маркова говорила, что у ребёнка синдром дауна, как у её Толика. И что она-то уж в этих делах как-нибудь разбирается. В это время Линда выпустила в небо клуб дыма, выставила круглые коленки и медленно развела ноги. Золотистый пук на лобке вспыхнул в невинных лучах майского солнца точно клубок медной проволоки. Лицо моё пылало, вывернутую шею свело, я боялся пошевелиться.
Линда глубоко затянулась, выпустила дым. Выставив руку, ловким щелчком выстрелила окурком. Бычок, описав дугу, исчез за краем крыши. От пота моя рубашка прилипла к спине. Повариха зажмурилась, мне показалось – задремала. Об этом можно было только мечтать. Я осторожно вдохнул, звук вышел сиплый, с присвистом.
В «Ниве», в этом целомудренном учебнике жизни для семейного чтения, эротики касались деликатно, если не сказать – робко. Щекотливая тема возникала лишь в разделах живописи и скульптуры. Об этом журнал писал много, подробно растолковывал сюжеты картин, рассказывал про непростую жизнь живописцев и скульпторов. Но вот статуя Давида итальянского мастера Буонаротти цензуру не прошла, мраморные гениталии юноши строгий ретушёр прикрыл фиговым листком. Плотоядный Рубенс был представлен скучными библейскими сюжетами, Тициан, Рембрандт и Гойя тоже выглядели занудными портретистами, изображавшими исключительно старух и нищих. Тогда, в тринадцать лет, моя осведомлённость в сфере сексуальных отношений представляла собой коллаж из подсмотренного, подслушанного, невразумительного вранья старшеклассников да ещё затёртых серых фотокарточек, переснятых местными эротоманами из заграничных порнографических журналов.
Нет, повариха не заснула. Линда лежала с закрытыми глазами, одну руку она закинула за голову, другой поглаживала живот. Её пальцы добрались до лобка, она сонно поскребла рыжие кудряшки и соскользнула вниз. Чёртов младенец продолжал орать. Облака над нами плыли вертикально вверх, перпендикулярно крыше. Линда издала урчащий звук. Как кошка, лакомящаяся сметаной. Я осмелел, чуть приподнялся и вытянул шею, чтобы улучшить угол обзора. О да! – теперь мне стало видно всё – её ладонь, сжимавшую низ живота, пальцы с розовым лаком, синяк на ляжке и даже румянец, проступивший пятнами на шее и груди. Её большое белое тело покачивалось в плавном дремотном ритме, мне стало казаться, что я слышу эту мелодию. Тогда я был дурак и невежда, сегодня могу уверенно сказать – то был Равель. Шаманское бормотание барабанов, меланхолия алчных скрипок, сладострастный шёпот кларнетов – чистая ворожба! Волны, манящие волны, плавно катили одна за другой. Малиновый сироп – повариха качалась на тягучих волнах, плыла в медовом трансе. Её царское тело, бесстыжее, словно выставленное напоказ, сочилось похотью. В жизни я не видел ничего упоительней!
По моему виску в ухо сползла щекотная капля. Зуд проскользнул в гортань, безумно защекотало в носу. Беспомощно захлопнув ладонью рот и зажав обе ноздри, я зажмурился и чихнул.
Чих вышел от души – крепкий и звонкий, как рык бодрого льва.
Земная ось заскрежетала, мир остановился. Болеро оборвалось на полуноте. Эхо от моего чиха ещё улетало в синюю бездну неба, а Рыжая Линда уже стояла на четвереньках. Прикрывая локтём грудь, она пыталась дотянуться до халата. Её глаза вперились в меня, испуг перешёл в удивление, удивление сменилось яростью.
– Маука! Дырса сукат! – повариха угрожающе понизила голос и перешла на русский. – Ах ты… поганец! Паскудник!
Я съёжился. Повариха выдала цветастую тюремную тираду, из которой я смутно понял, что мне грозит кастрация. Латышский акцент делал речь Линды ещё страшней – таким манером в фильмах про войну говорили фашисты – эсэсовцы и гестаповцы в чёрных мундирах. Которых по традиции у нас играли прибалтийские актёры.
– Дрочило-мученик! Шпынь! Подглядывать взялся, сучонок недоё…
– Не подглядывал я, – мне удалось выдавить.
– Айзвериес! – рявкнула она по-латышски. – Чего ты там бормотаешь?! А ну поди сюда!
Я поднялся. Глядя в сторону, поплёлся к ней.
Стоя на коленях, Линда застёгивала халат. Подняла злое лицо и усмехнулась.
– Да ты