Шрифт:
Закладка:
«Никогда не знал, что могу забрать столько горючего, — подумал он, не удивляясь ощущению вездесущности, уходя из неосознанной тьмы в давно забытый день, видя, что этот день, его собственный, знакомый день, уже близится к полудню. — Часов десять, должно быть», — подумал он, потому что солнце подымалось над ним, отклонясь всего на несколько градусов назад, потому что он видел тень своей головы — она привычно рассекала надвое руку, державшую штурвал, видел, как тень от края кабины легла через его ноги, сгустилась в коленях, а солнце падало почти отвесно на вторую руку, праздно лежавшую на краю фюзеляжа. Даже накрененное нижнее крыло было частично затенено верхним.
«Да, наверно, около десяти», — привычно подумал он. Скоро он взглянет на часы, уточнит время, а пока… Острым, натренированным привычкой и профессией взглядом он окинул горизонт, взглянул вверх, слегка дал крен, чтобы посмотреть, что делается сзади. Порядок. Только далеко, много левее, видны самолеты: какой-то назойливый разведчик постреливает из пулемета; высоко над собой он разглядел пару истребителей, а над ними, как он знал, наверно, летают еще Два.
«Надо бы поглядеть, — подумал он, инстинктивно чувствуя, что это немцы, прикидывая, успеет ли он нагнать разведчика прежде, чем его обнаружат охранявшие его истребители. — Нет, пожалуй, не выйдет, — решил он. — Лучше вернуться. Горючего маловато». Он установил стрелку компаса.
Перед ним, вправо, очень далеко, то, что было когда-то Ипром, казалось свежей трещиной на подживающей, но все еще воспаленной язве; под ним лоснились другие язвы, алея на полутрупе, которому не дают умереть… Он пролетел над ними, одинокий и чужой, как чайка.
И вдруг на него словно пахнуло холодным ветром. «Что такое?» — подумал он. От него внезапно закрыли солнце. Пустая вселенная, все небо еще были полны ленивого весеннего света, но солнце, горячо гревшее его, словно было схвачено чьей-то рукой. В ту минуту, как он все понял, он круто нырнул вниз, забирая влево. Пять дымных тяжей прошли между нижней и верхней плоскостью, каждый раз приближаясь к его телу, потом он почувствовал два четких удара у основания черепа, и зрение пропало сразу, словно кто-то нажал кнопку. Под его натренированной рукой самолет четко взмыл вверх; он ощупью нашел гашетку Виккерса и стал стрелять в бездумное утро, озаренное предвестием мартовского тепла.
На миг к нему вернулось зрение, мелькая, как плохо проведенное электричество; он видел, как рядом с ним на дереве высыпают, словно по волшебству, дырочки, похожие на мелкие оспины, и, когда он, повиснув, стрелял в небо; стекло на распределительной доске вдруг лопнуло, негромко звякнув. Потом он ощутил свою руку, увидел, как лопнула перчатка, обнажились кости. Зрение снова выключилось, и он почувствовал, что шатается, падает вперед и пояс больно врезается в живот, он слышит, как что-то, словно мыши, грызет его лобные кости. «Зубы сломаете к черту», — сказал он им, открывая глаза…
Лицо его отца висело над ним в сумерках головой убитого Цезаря.
Он снова обрел зрение, увидел надвигающуюся пустоту, такую глубокую, какой не бывало до сих пор, и вечер, славно корабль с парусами цвета вечерней зари, выплыл в мир, спокойно уходя в безбрежное море.
— Вот так все и случилось, — сказал он, уставившись на отца.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Любовь и Смерть — входные и выходные врата мира. Как нерасторжимо опаяны они в нас! В юности они уводят нас из бренной плоти, в старости снова возвращают к бренному телу; одна раскармливает нас, другая убивает, в добычу червям. Но когда на зов плоти шли с большей готовностью, чем во время войн или голода, потопа или пожара?
Джонс, притаившись на другой стороне улицы, наконец увидел, что путь открыт.
(Впереди маршировал почетный караул добровольцев в военной форме, его вел младший лейтенант с тремя серебряными нашивками на рукаве, и трубач из бойскаутов, которого привел молодой баптистский священник, восторженный дервиш, служивший во время войны в Христианской Ассоциации Молодежи.)
И тут, важный и жирный, как кот, Джонс прошел в чугунную калитку.
(Последняя машина медленно проползла по улице, разошлись случайные участники, которых привело сюда любопытство, — город должен был бы поставить памятник Дональду Мэгону со статуями Маргарет Пауэрс-Мэгон и Джо Гиллигена вместо кариатид, — разбежались шалуны-мальчишки, и черные и белые, среди которых был и маленький Роберт Сондерс, с завистью смотревший на мальчика-трубача.)
По-кошачьи Джонс поднялся по ступенькам, вошел в обезлюдевший дом. Его желтые козлиные глаза опустели, когда он остановился, прислушиваясь. Потом неслышно стал пробираться на кухню.
(Процессия медленно проходила по площади. Сельские жители, приехавшие в город по торговым делам, равнодушно оборачивались вслед; купец, врач и нотариус подошли к своим окнам; отцы города дремлющие во дворе суда, успешно преодолевшие зовы плоти и дошедшие до той точки, когда Смерть начинает приглядываться к ним, а не они — к Смерти, просыпались, глазели и снова засыпали. Процессии свернула меж конями и мулами, привязанными к фургонам, двинулась по улице среди облезлых негритянских лавчонок и мастерских; у одной из них стоял Люш, вытянувшись и отдавая честь, когда они проходили. «Кого это, Люш?» — «Мист Дональд Мэгон». — «Ох, господи Исусе, все там будем когда-нибудь. Все дороги ведут на кладбище».)
Эмми сидела у кухонного стола, вжав голову в жесткие локти, запустив пальцы в волосы. Она сама не знала, долго ли она так сидела, но слышала, как они неловко выносили его из дома, и заткнула уши, чтобы не слышать. Но, даже несмотря на закрытые уши, ей казалось, что слышны все эти страшные, нелепые, неуклюжие, совершенно ненужные звуки: приглушенное шарканье робких шагов, глухой стук дерева о дерево, за ними — улетучивающийся, невыносимо циничный запах вянущих цветов, словно сами цветы, прослышав про смерть, потеряли свою непорочность. И ей казалось, что она слышит всю мучительную церемонию выноса человеческих останков. Поэтому она не слыхала, как подошла миссис Мэгон, пока та не коснулась ее плеча. («Я бы его вылечила! Дали бы мне только обвенчаться с ним вместо нее!») От прикосновения Эмми подняла искаженное, опухшее лицо, опухшее оттого, что она не могла плакать. («Хоть бы заплакать. Ты красивей меня,