Шрифт:
Закладка:
Пахомов уговаривал себя, а тревога и боязнь, что случилось непоправимое, не отпускали его, и он уже стал злиться, что шофер поехал не той дорогой. Если бы поехали по Садовому кольцу, уже был бы дома и говорил с Иваном Матвеевичем, а не занимался этим надоевшим самоанализом.
Наконец они приехали, и Пахомов, не отпуская такси, поднялся в квартиру. Иван Матвеевич встретил его в дверях осуждающим взглядом, хотя до начала спектакля было больше получаса. Он был «при параде», в своем «праздничном» костюме, в котором ходил к Прокопенко, но сегодня выглядел каким-то торжественным, будто действительно шел на большой праздник.
— Переодевайся скорее, опаздываем! — вместо приветствия прикрикнул он на Пахомова. — Я уже давно тебя караулю здесь.
Пахомов улыбнулся, оглядывая Ивана Матвеевича, хотел сказать ему, что москвичи ходят в театр в обычной, будничной одежде и праздничные туалеты надевают только в Большой театр, да и то не все, но торжественный вид старика остановил его, и он ответил:
— Я сейчас, Иван Матвеевич, сейчас! — и поспешил в комнату к платяному шкафу. — Тоже в свой парадный облачусь. — Не гася улыбки, Пахомов озорно подумал: «Пусть в театре подумают, что бы это значило? Являются двое при параде».
Степан Пахомов веселил себя, но веселье было грустным. Его все еще не покидала та тревога, которая вошла в него после ухода Елены Сергеевны. Он говорил с Иваном Матвеевичем, а сам думал все о том же: «Зачем отпустил ее, зачем?» И тут же спрашивал себя: «А как было не отпустить? Ведь это же Лена! Лена Савина…»
— Матвеич, а ты помнишь пьесу? — машинально спрашивал Пахомов, а сам думал о своём.
— Да помню, помню! Ты скорей одевайся.
— Понравилась она тебе?
— Да не дюже, — неожиданно признался Иван Матвеевич и тут же, спохватившись, добавил: — То есть не все мне понравилось. А так постановка хорошая, жизненная.
— Что же не понравилось? — застегиваясь, спросил Пахомов.
— Теперь я немного уже позабыл, а тогда сильно на тебя сердился. Да и не только на тебя, а на всех писателей.
Степан обрадовался завязывающемуся разговору и, боясь, что он затухнет, торопливо спрашивал:
— Ну, а чем же мы досадили тебе, Иван Матвеевич?
— Это длинная песня. Вот посмотрим твою пьесу, и я скажу.
— Так ты меня уморишь, Матвеич. Я ж помру от любопытства.
— Не помрешь.
— А все же?
Они уже ехали в машине к театру, а Пахомов все терзал старика Митрошина вопросами, боясь один на один остаться со своими тревожными мыслями.
— Меня злит в вас, писателях, то, что вы все, как сговорились, описываете неудавшиеся семейные жизни и любовь к чужим бабам и чужим мужикам.
— Ну ты, Матвеич, прямо под корень нас.
— Ты зубы-то не скаль! У вас ведь, что ни книга, что ни пьеса, обязательно этот семейный разлад и чужая, ворованная любовь. Вы думаете, если человек любит свою жену и у него все нормально в семье, так это уже и неинтересно, и про такое и читать не будут. Да будут! Только напишите хорошо и без брехни… И все скажут вам спасибо.
— Иван Матвеевич, а разве в жизни мало разбитых семей и неудавшейся любви? — Пахомов нажал на последнее слово, показывая, что он намерен перевести разговор в шутливый тон. Но Иван Матвеевич, видно, не хотел этого и отвечал всерьез.
— Немало. Но не вся же она склеена из этого. Нормальных семей больше. А в вашей литературе только несчастная любовь и разваливающаяся семья.
— Так уж и только? — загораясь спором, возразил Пахомов.
— А ты мне назови книжку, где бы все было нормально. Где бы муж или жена не смотрели на сторону.
Пахомов рванулся назвать такие романы и повести, но как-то с ходу они не приходили ему на память. Он стал перебирать романы Толстого, Достоевского, но и тут он находил лишь подтверждение словам Ивана Матвеевича. Пахомов стал лихорадочно искать примеры в современной литературе, но что-то не находил их, и тогда он вдруг сердито сказал:
— У нас уже было печальное время, когда мы изо всех сил хотели, чтобы литература учила людей только на положительном примере. От писателя требовали идеального героя, а потом эти книги нарекли лакировочной литературой, и о ней все сейчас забыли.
— Ну, этого я не знаю. Что вы там лакировали и что нарекли. А вот скажи, зачем понадобилась твоему академику, великому ученому, эта несчастная любовь? У него и так, бедного, жизнь мученика, а ты ему еще эту женщину навязал.
Пахомов смотрел на Митрошина такими глазами, какими смотрят на человека, который вдруг начал говорить не то, что от него ожидали. А Иван Матвеевич, будто и не замечая этого взгляда, продолжал:
— А знаешь, зачем ты это сделал?
— Зачем? — машинально спросил Степан.
— А чтобы заковыристее было. Чтобы люди смотрели на твоего ученого и ахали, охали и лили слезы. Я не знаю, о чем думают академики, как у них идет рабочий день, но я верю, что они такие же нормальные люди, как и все. И не надо им вешать гири на руки и ноги.
Они уже вышли из такси и направились к входу в театр, а Иван Матвеевич продолжал говорить, и Пахомову вдруг показалось, что он понимает причину раздражения старика. Тот мстит ему за Лену. И пьеса его тут ни при чем. Если бы он, Степан, затеял разговор о другом, Митрошин все равно бы спорил и упрекал его, потому что тогда, вернувшись от Прокопенко, не доругал его за Лену, а вот сейчас это раздражение опять прорвалось, и он доругивает его.
И потом, когда они сидели в театре и смотрели спектакль, который Матвеевичу понравился больше, чем в их театре, старик все еще раздраженно отвечал на его реплики. Пахомов подумал: «Вот ведь Митрошин мудрый, все понимающий старик, а тоже человек настроения. Не может быть объективным. Не может! Наверное, человеку вообще не дано быть беспристрастным, только машина может быть такой. — И тут же добавил: — И без души».
Иван Матвеевич напрочь отказался ехать из театра на такси, сказав, что «нечего попусту транжирить деньги». Пришлось спуститься в метро. Дорогой они говорили о спектакле. Пахомов приходил в себя. Тревога, из-за которой Пахомов плохо смотрел спектакль, понемногу начинала ослабевать, и он становился тем Степаном Пахомовым, который мог и слушать собеседника и говорить сам то, о чем думает.
С обсуждения