Шрифт:
Закладка:
— Какие же слова передать от тебя? — спросил Митрошин, стараясь отвязаться от своих тягучих и тяжелых мыслей, и они вроде бы отошли, когда Стась Буров заговорил.
— Передавайте, что все у меня хорошо. — Он глянул на Виту. Та не подняла головы, продолжая прятать лицо в воротник. Подождал, не скажет ли она что, и добавил: — Вы видели наше житье-бытье. Скажите, что все в порядке. — Он еще раз взглянул на Виту, теперь уже склонившись к ней: — Правда, Вита, у нас все в порядке?
Девушка молчала, потом, словно очнувшись, вздохнула:
— Правда…
В ее вздохе Митрошин почувствовал застарелую боль и порыв сказать еще что-то; его опять обступили собственные трудные мысли, и все размолвки и неурядицы этих молодых, которым еще жить и жить, показались не столь уж мелкими и смешными.
16
Степан Пахомов проснулся в половине седьмого. Так было всегда, если он начинал работать. Всякая работа требует дисциплины, считал он.
Он сделал зарядку по придуманному им самим комплексу упражнений с гантелями, принял свой любимый «контрастный душ», сменяя холодную воду на горячую, и, съев два яблока, сел за стол.
До завтрака он будет править и переписывать то, что «наработал» вчера, восемь страниц от руки. Это его обычная дневная норма, если работа шла, а вчера она шла. Он уже четвертый день работал и втянулся в привычный ритм.
Сегодня письмо должно было пойти также ходко. Он только вчера начал новую главу, где у Семена Васильевича Вырубова происходит один из главных разговоров с начальником нефтепромысла, который хочет забрать его с производства в свои заместители.
Пахомов обычно правил написанное за столом. Здесь лежали клей, большие ножницы для бумаги, и если он писал вставки, то вклеивал их.
Пахомов прочел первую страницу и остался ею доволен. Заменил с десяток слов, вычеркнул четыре фразы и стал вписывать новые.
Семен Васильевич Вырубов спорил с начальником промысла, упрекая его в том, что они здесь занимаются дурной работой, «строят мост вдоль реки».
«Вы развели на участке свинарник… К вам только на вертолете и можно попасть», — строго пресек нападки Вырубова начальник промысла.
Дальше разговор шел о «коротком одеяле». Вырубов не оправдывался, а спокойно говорил, что на их стройке всем правит пресловутое «короткое одеяло», которое они все время тянут в разные стороны. «Накроем ноги — живот голый, натянем на голову — все остальное на виду».
Эта сшибка начальника участка Вырубова с руководителем промысла нужна была Пахомову для того «душевного разговора», в котором Семена Васильевича будут приглашать на работу в управление.
Пока все шло без «заторов». Тот костяк сцены встречи на буровой, который вчера набросал Пахомов, обрастал «мясом».
Дочитав фразу или абзац и поняв, что она не дает объемного представления о написанном, он проводил к краю листа стрелку (что означало для машинистки — смотреть на обороте страницы) и начинал писать, или, как говорил сам Пахомов, наращивать «мускулы». Эта стрелка, «изобретенная» им лет пять назад, заметно ускоряла работу. Раньше, правя рукопись, он писал между строчек, на полях, и для него самого было проклятием разбирать что к чему, а машинистки просто не брались за его рукописи. Теперь стоило провести стрелку — и перед ним был чистый лист бумаги с обратной стороны, где можно было написать несколько слов, фразу, абзац, а иногда и целую страницу.
Прочитав абзац, Пахомов понял, что у его героя почти нет биографии. Он вывел стрелку и начал писать:
«Начальник промысла был почти на тридцать лет моложе Вырубова, и какое-то странное чувство протеста зарождалось в Семене Васильевиче против его молодости. Он уже однажды, лет двадцать назад, пережил такое и, как человек справедливый, тогда же жестоко пристыдил себя…
Семен Васильевич всегда понимал молодых, был за них горою, спорил со «стариками», своими одногодками, причисляя себя к «неугомонной братии», удивлялся, как эти «дубы» не могут понять нового, за которым жизнь.
Но вот годам к пятидесяти Вырубова неожиданно стали раздражать сначала упрямство и настырность молодых, потом их максимализм и непримиримость и, наконец, откровенная глупость некоторых из них. Он вдруг заметил, что его любимые молодые подрывают основы той жизни, которую он создавал и в какой живет.
Семена Васильевича особенно возмутили два спектакля, на которых он побывал в Москве почти одновременно. В них он не увидел той созидательной критики, которую так любил, за которую сам стоял и готов был всегда драться. Ему показалось, что там было только отрицание, ниспровержение того, на чем держится сегодняшняя жизнь. И он взвыл. Нет, братцы, так нельзя!
…Прозрение было болезненным, но, как человек, привыкший все анализировать и исследовать, Семен Васильевич спросил себя: «А может быть, это и есть то самое «отрицание отрицания»? И я только задержался с ним в дороге, просмотрел момент своего диалектического перехода и сразу оказался в «стариках», «ретроградах»?..»
Пахомов дописал. Получилась почти целая страница. Теперь надо ее править. Он видел лишние и неточные слова, текст был рыхловат, фразы не звенели, но в них, на его взгляд, была мысль, было то, на что читательское сердце могло откликнуться: «А ведь и со мною…» И это главное — страницу можно править, а не выбрасывать, и Пахомов принялся за нее.
Так шла его работа час за часом. Он уже пропустил свой завтрак, который, если случались «затяжные заторы», устраивал для себя в двенадцать или в час, и тогда он был для него одновременно и обедом. Сейчас же шел второй час, а он все не мог оторваться от рукописи.
Он уже выправил все написанное вчера и, не прерываясь, стал писать сцену «задушевного разговора».
Слова легко складывались в фразы, и он пока не очень следил за их точностью. Ему сейчас нужен пафос, ритм этого разговора. Он слушал его и записывал, как стенографист, делая паузы там, где делали их его герои, вместе с ними переводил дух, сердился, улыбался, кричал и говорил, говорил за каждого из них, исписывая страницу за страницей.
Это была прекрасная работа (Пахомов не решался назвать ее вдохновенной, потому что боялся этого слова и не доверял ему), его охватывали легкий внутренний трепет и какая-то необъяснимая вибрация, от которых сладко млело сердце, а проясненная голова все время посылала мысли. Пахомов уже не замечал потерь при этой переплавке мысли в слова, которые его всегда удручали и часто останавливали работу, и это означало, что он устал, но оторваться от рукописи не