Шрифт:
Закладка:
– Но, друг мой, вы знаете, с кем спорите? Я видел, как бежала Монсерга в Мароньяс!
– Если вы, приятель, отстали от жизни, лучше застрелитесь, – возразил пассажир. – Жизнь течет, все меняется, а вы, Альварес, долдоните про этих лошадей, которые, если сравнить их с теперешними, позли, как черепахи.
– Нет, только послушайте его. Вы еще соску мусолили, когда я ставил на Серьезного в забегах, которые выигрывал Рико. Но скажите мне, кто отхватил тогда Золотой кубок? Поле было скользкое, не спорю. А если я спрошу вас про дона Падилью, что вы ответите? Ну-ка, ну-ка.
Гауна подумал, что может быть встретит Ларсена в доме Табоады. Как бы ему узнать, не ходили ли они куда-нибудь вместе? Если он хоть что-то обнаружит, они его больше не увидят. «Боже мой, – пробормотал он, – какие глупости лезут в голову». Он прикрыл глаза рукой. Вышел из 38-го на Монро, сел в 35-й, и когда добрался по проспекта Техар, было уже почти половина десятого. Он спросил себя, не слишком ли сейчас поздно, не ждет ли его уже Клара на улице Гуайра. Поднял голову и увидел, что в квартире Табоады горит свет.
XXXIV
В дверях он столкнулся с каким-то человеком, который поздоровался с ним; в лифте было трое незнакомых. Один из них спросил у Гауны:
– Вам какой?
– Четвертый.
Сеньор нажал кнопку. Когда лифт остановился, он открыл дверь перед Гауной, и молодой человек с удивлением увидел, что остальные вышли следом.
– Вы тоже?.. – смятенно пробормотал он.
Дверь была приоткрыта; незнакомцы вошли; внутри были люди. Тут появилась Клара в черном платье – откуда она его взяла? Глаза ее блестели; она бегом бросилась в его объятия.
– Мой дорогой, мой любимый, – вскрикнула она.
Прижимаясь к Гауне, она содрогалась всем телом. Он хотел взглянуть ей в лицо, но она прижалась еще теснее. «Она плачет», – подумал он. Клара сказала:
– Папа умер.
Потом на кухне, у раковины, где Клара промывала глаза холодной водой, он в первый раз услышал обо всем, связанном с агонией и смертью Серафина Табоады.
– Поверить не могу, – повторял он. – Просто поверить не могу.
Накануне Табоада чувствовал себя плохо – он кашлял и задыхался, – но никому ничего не сказал. Сегодня, когда Клара позвонила Гауне по телефону, Табоада слушал, что она говорит; и именно выполняя указания отца, Клара уговаривала его пойти в кинематограф. «Ты тоже должна бы пойти, – добавил Табоада, – но я не настаиваю, так как знаю, что ты меня не послушаешь. Здесь тебе делать нечего, лучше было бы избежать плохих воспоминаний». Клара заспорила, спросила, неужто он хочет, чтобы она оставила его одного. Очень ласково Табоада ответил: «Человек всегда умирает один, доченька».
Потом он сказал, что немножко отдохнет, и закрыл глаза; Клара не знала, спит он или нет; ей хотелось позвонить Гауне, но тогда надо было пойти к другому телефону, а она не решалась оставить отца. Через какое-то время он попросил ее подойти, погладил ее по волосам и глухо посоветовал: «Береги Эмилио. Я изменил его судьбу. Постарайся, чтобы он не вернулся на прежний путь. Постарайся, чтобы он не превратился в поножовщика Валергу». Потом он со вздохом сказал: «Мне хотелось бы объяснить ему, что в счастье есть великодушие, а в авантюрах – эгоизм». Он поцеловал ее в лоб и пробормотал: «Ну, хорошо, доченька, теперь, если хочешь, позвони Эмилио и Ларсену». Скрывая свое волнение, Клара бросилась к телефону. Плотник воспринял ее звонок как оскорбление; когда она уже спрашивала себя, не бросил ли он трубку, плотник сказал, что дома никого нет, что Гауна должно быть ушел. Тогда она позвонила Ларсену. Тот пообещал сразу же прийти. Она вернулась к постели, увидела, что голова отца слегка склонилась на грудь, и поняла, что он умер. Конечно же, он попросил ее позвонить, чтобы она ненадолго оставила его, чтобы не видела, как он умирает. Он всегда утверждал, что надо заботиться о воспоминаниях, потому что из них состоит наша жизнь.
Клара пошла в спальню отца. Гауна в оцепенении остался на кухне, глядя на раковину, внимательно всматриваясь в окружающие предметы, наблюдая за тем, как он на них смотрит. Вернулась Клара, а он так и не тронулся с места. Она спросила, не хочет ли он кофе.
– Нет, нет, – устыдившись, сказал он. – Надо что-нибудь сделать?
– Ничего, дорогой, ничего, – ответила она, успокаивая его.
Он понимал, как это нелепо, что она утешает его, но он не протестовал, чувствуя, насколько она сильнее. Вдруг встрепенувшись, он испуганно спросил:
– А… это бюро… ведь надо туда сходить?
– Ларсен уже позаботился, – ответила Клара. – Я послала его домой посмотреть, не там ли ты, и попросила кое-что мне принести. Смотри, какое платье он захватил, бедняжка, – добавила она с улыбкой.
Она никогда не отличалась кокетством, практически оно отсутствовало у нее, но сейчас в этом платье было в ней что-то нелепое, чего он ранее не замечал.
– Оно очень тебе идет, – сказал он и тут же добавил: – Пришло много народу.
– Да, – согласилась она. – Ты лучше пойди к ним.
– Конечно, конечно, – поспешно отозвался он.
Выйдя из кухни, он столкнулся с незнакомыми людьми, которые бросились его обнимать. Он был взволнован, но чувствовал, что известие об этой смерти поразило его слишком внезапно, он еще не мог понять, как оно на него подействовало. Увидев Ларсена, он очень растрогался.
Люди пили кофе, который подала Клара. Гауна сел в кресло. Вокруг него разговаривало несколько мужчин; вдруг он услышал слова:
– Это самоубийство.
(Он с удовольствием отметил, какой интерес вызвали эти слова, и тут же возненавидел себя за него.)
– Это самоубийство, – повторил господин. – Он знал, что еще одной зимы в Буэнос-Айресе ему не перенести.
– Значит, он умер, как великий человек, – заявил «образованный» сеньор Гомес, живший на продажу лотерейных билетов. Он был очень худой, очень серый, очень бледный, постриженный почти наголо, с жидкими усами. Глазки у него были маленькие, окруженные морщинами, ироничные и, как говорили люди, японские; поверх темного костюма был накинут большой шарф; когда он двигался и даже говорил, по всему его телу сверху донизу пробегала дрожь, и самой примечательной его чертой была исключительная слабость. В юности, как утверждали в квартале, он был грозным профсоюзным деятелем и