Шрифт:
Закладка:
Первой книгой, увидевшей свет в обновленной серии и в обновленном переплете стал (символично и не случайно) «Мольер» Михаила Булгакова. Перемена внешности и характера серии обозначена номером выпуска. На титульном листе булгаковского «Мольера» значится: «Выпуск 1 (334)» (334-й книга числилась со времени основания серии в 1933 году).
Моя первая книга «Гаршин» вышла в обновленной ЖЗЛ под номером 5.
Мне очень близок Гаршин с его болезненно-обостренным отношением к «непорядку» в мире в себе и в мире вокруг, с его тревогой, с его отчаянием, с его знаменитым «Именем его императорского величества государя императора Петра Первого, объявляю ревизию сему сумасшедшему дому». Я так и писал книгу – не о неком писателе Гаршине, о котором знаю сегодня нечто более существенное, чем он сам о себе знал, а как о близком, дорогом мне человеке. Для меня важнее было увидеть мир глазами Гаршина, нежели Гаршина глазами моего сегодня. Несколько десятилетий спустя я прочитал в труде по истории серии ЖЗЛ, что представленная мною (тогда начинающим) рукопись привлекла редакцию именно этим искренним нежеланием автора дистанцироваться от своего героя, как это было принято, критиковать его ошибки, заблуждения, высчитывать отдаленность того, каким он был, от того, каким, по официальному мнению, должен был быть (какой «нам нужен»).
Литература в Советском Союзе, конечно, и в шестидесятые оставалась подцензурной, но простора для маневра открывалось всё же несравнимо больше, чем в недавнем сталинском прошлом. Писателю-биографу подчас дышалось полегче, нежели его собратьям, обращавшимся к современности. Неоспоримость жизнеописания – исторических событий, фактов и реалий жизни героя, документов, хотя «сверху», «сбоку» постоянно вмешивались и в отбор событий, фактов, документов, и в их толкование, – неоспоримость эта тем не менее позволяла порой развить мысль, неординарную для тогдашних печатных страниц, сообщить нечто, наводящее на раздумья о своем сегодня, привести суждения, недопустимые в произведении на современную тему. (Только не будем преувеличивать силу неоспоримости. Доводы тоталитаризма не имеют ничего общего с элементарной логикой.) Сила вещей, по слову Пушкина, брала свое, биографическому жанру отдавалось всё больше места и в издательских планах, и на книжных полках, появлялись новые биографические серии: «Жизнь в искусстве», «Писатели о писателях», госполитиздатовские «Пламенные революционеры» (здесь сотрудничали Юрий Трифонов, Василий Аксенов, Булат Окуджава, Натан Эйдельман, – появилась возможность сказать нечто)…
Но вернемся к нашему искал себя в прозе.
Определение, мне кажется, имеет двойной смысл. Первый (наверно, это вы и имели в виду): работая, я от книги к книге искал свою прозу. Так оно и было, наверно. Мои биографические книги не похожи одна на другую. И по замыслу (хотя на первый взгляд это звучит несколько условно применительно к жизнеописанию), и по отношениям, устанавливаемым между автором и героем, и по образной системе, и стилистически (композиция, язык и проч.) они решительно одна от другой отличаются. Сопоставьте хотя бы «Брюллова» и «Даля». Или биографию Крамского и повесть о собирателе сказок Афанасьеве. Я никогда не «придумывал» язык и стиль новой книги, ее образную систему: ее проза рождалась сама собой, пока осмыслялась и развивалась тема, пока собирался и обдумывался материал и в значительной степени, когда книга уже писалась. Эти поиски завершились четверть века спустя, в середине восьмидесятых. Завершились они биографическим романом «Грустный солдат». Это роман – о Гаршине. Здесь я могу повторить: сравните первого ЖЗЛ-ского «Гаршина» с «Грустным солдатом» – ничего общего. Хотя в целом мое отношение к герою не изменилось. Но это были Гаршин, жизнь Гаршина, воспроизведенные другой прозой.
Но у определения искал себя в прозе есть и другой, не менее значимый смысл. Помните, Гоголь в статье о живописце Александре Иванове замечательно говорит о том, что, пока художник работает над картиной, не только она меняется под его кистью, но работа изменяет и его самого. Каждая книга меня изменяла, из работы над каждой я выходил обновленный, другой. Рос и углублялся опыт, обреталось новое умение, но и взгляд на мир изменялся, на происходящее в нем. Суждения становились более зрелыми и, наверно, более самостоятельными (я надеюсь, во всяком случае). Более совершенными становились и творческие приемы. Захотелось энергичнее попробовать себя на других дорогах литературы. Отъезд помог мне в этом. Отсутствие нужных книг, архивов, общений, невозможность путешествовать по местам жизни героя (я, за редкими исключениями, писал о России) облегчило, во многом сделало само собой разумеющимся мое расставание с биографическим жанром. Но главная причина этого расставания была, конечно, иной. Для меня настала пора новой прозы, и работал над ней уже совсем иной автор, нежели тот, который некогда получил возможность написать свою первую книгу – биографию Гаршина для серии ЖЗЛ.
ЕЦ Обычное чувство писателя, оказавшегося в эмиграции, это ощущение своей ненужности, точнее – полной ненужности своей работы. Помню рассказанную вами в письме (в марте 1998-го) маленькую новеллу. Тогда только что появилась ваша книга «Цвета Толстого» – интереснейшее исследование о том, как в зависимости от психологического состояния героев меняются краски в палитре писателя. Конечно, я спросил: в каком издательстве вышла книга? Вы ответили со спокойной улыбкой: «Книга эта на самом деле «нигде не вышла»… Мой зять, хороший книжный график, сделал дизайн и набрал текст на компьютере, а я, накопив некоторую сумму денег, для того потребную, напечатал в недальней «друкарне» сто экземпляров. Эти экземпляры разослал тем, о ком знал, что им может быть по-настоящему нужна такая книга, а также в университетские (и не только) библиотеки… Несколько немецких, американских и английских адресатов меня поблагодарили, большая часть этого не сделала, ни одно российское учреждение, включая Пушкинский дом, не потрудились даже сообщить, что книга получена».
В Советском Союзе ваши вещи издавали огромными тиражами, зачастую в самых популярных сериях – «Жизнь замечательных людей», «Жизнь в искусстве», «Писатель о писателях». Как быстро вы привыкли к новой для себя бытовой и творческой ситуации? И привыкли ли вообще?
ВП Без убежденности, что кто-то твою книгу прочитает, писать трудно. Что же до нужности того, что ты делаешь, то мир обошелся бы без любого, даже самого великого творения, созданного литературой. Конечно, для кого-то мир без «Гамлета», тем более вообще без Шекспира непредставим, но многие и не заметили бы его отсутствия. Для многих же, да, возможно, для большинства, он и отсутствует.
Но я так же убежден, что люди из другой части человечества, проживавшие на той же