Шрифт:
Закладка:
— О господи! — Соня поднялась со стула. — А я что, вот так сидела?
— Вот так сидели. И смотрели в зеркало. Задумались. Бывает. Ничего в этом экстраординарного нет. — Яппи невозмутимо и доброжелательно глядел на Соню, стоя на пороге ванной, привалившись плечом к дверному косяку.
— Вы уж простите меня…
Соня запнулась, пытаясь вспомнить его имя. Забыла. Она еще там! И сколько времени она там была?
Сколько вот так просидела? Бред. Явилась к незнакомым людям, без звонка, как снег на голову, в праздник. Может быть, утро уже…
— Вы простите меня. Я… Я забыла ваше…
— Женя. — Яппи посторонился, дав ей выйти из ванной.
— Женя. Конечно. У меня невестку Женей зовут. Они сейчас в Принстоне. — Очень нужно ему об этом знать! — А где этот… Где ваш охранник?
— Почивать изволили, — усмехнулся Женя. — Сморило его, бедолагу. Перепил на радостях Сын как-никак. Первенец.
Значит, Соня просидела тут полночи. За окнами еще темно, но это ничего не значит. Зима, январь. И в шесть утра, и в семь еще темень, мгла кромешная. Благовоспитанный яппи полуотвернулся от Сони, давя невольный затяжной зевок. То-то натерпелся, бедняга! Приперлась незнакомая старая тетка, засела в ванной и просидела там полночи, тупо уставясь в зеркало.
А яппи терпел. Хотя мог выпроводить нежданную визитершу в два счета. А он ничего, терпеливо ждал, пока Соня очнется от своей новогодней летаргии.
Вадик, конечно, бесится сейчас там, внизу, но и он ее не тронул, не окликнул. Можно себе представить, какое у нее было лицо, если разъяренный муж, обойдя все квартиры, устав объяснять их владельцам, кто он такой и кого здесь ищет, молча ушел, не решившись ее окликнуть. Можно себе представить.
— До свидания, Женя. Еще раз простите. С Новым годом. Я вам очень… очень благодарна.
— Ну что вы! И вас с Новым годом. — Благовоспитанный яппи, железная выдержка, корректен, учтив. Новая формация.
За соседними дверями по-прежнему гремит лоточная дребедятина, там хохочут, топочут ножищами, скачут под «Негра». Миллениум. Светопреставление. Ох и задаст же ей Вадик! И будет прав.
— Приходите еще. Приводите мужа. — Яппи улыбнулся ей, стоя в открытых дверях.
— Нет, Женечка. Больше я сюда не приду. Спасибо. Простите. Прощайте.
Она начала спускаться вниз по лестнице, ведя ладонью по стене. Все равно это ее дом. Прощай, дом. Прощай, Луков. Прощай, Сретенка. Больше она сюда никогда не придет.
Соня теперь живет далеко, на Речном, с мужем Вадимом, с внуком Сереженькой, Сергеем Александровичем. Назвали в честь деда, хоть, говорят, нельзя в честь деда, примета плохая, ребенок берет на себя дедову греховную карму.
Да глупость все, чушь! Какие у Сережи грехи? Это у Сони — грехи, а Сережа безгрешен. Лыс и безгрешен. Лыс, но бодр и спортивен. Два раза в неделю изнуряет себя тренажерами и жесткой диетой. Он у нас молодой отец — почти сразу тогда женился.
То-то все подивились! Сашка сказал тогда Соне:
— Ни фига себе! Мать, она его на двадцать лет моложе! Ее Алена зовут. Она график, книжку ему оформляла. Малофеев спился совсем, уже рука по бумаге не ходит, а эта Алена раскрасила папин пасквиль про то, как наши додавили Бандеру. Ты представляешь? Ни фига себе!.. Мать, мы размениваем Сретенку. У меня Женька на пятом месяце. Делим «квадраты». А ты?..
— Делите, — ответила Соня. — Мне и здесь хорошо.
Соня тогда жила в Малаховке. Да, это было в восемьдесят пятом, она еще жила на даче, у стариков. Она сама так решила.
Она прожила там два года. Заваривая чай, ужиная со стариками, летом — на террасе, зимой — в столовой, за самоварчиком. Вот так, тихо, чаевничая, ложась спать, просыпаясь… Спеша на электричку, торопясь в свои Люберцы. Почему Люберцы? Почему районная газета? Вот так вышло, так сложилось. Не все ли равно?
Потом маленький родился. Сереженька-младший, внук, первенец. Летом Соня купала его на даче, в своем старом детском корытце. И маленький смеялся, и Соня смеялась. И янтарная, древняя, Сонина утка нашлась, та самая, из Сониного детства, с продавленным боком. Мальчик смеялся, беззвучно лопались пузыри мыльной пены. Блестел на августовском солнце уцелевший янтарный бок Сониной утки…
И что-то дрогнуло, ожило там, в глубине Сониной замерзшей, сбитой, подбитой души. Душа ожила. Броня крепка.
Соня поехала в Москву и разыскала Вадима.
Вадим и раньше приезжал к ней в Малаховку, раза два, по горячим следам, зимой восемьдесят третьего. Приезжал, садился в кресло на террасе, наотрез отказываясь входить в дом. Так и сидел в дубленке и шапке, не глядя на Соню, деловито, суховато спрашивая, не нужно ли чего. И как у Сони с деньгами? И что за Люберцы еще, что это за блажь? И почему она, разведясь со своим партизаном-ополченцем, так легко отказалась от своей квартирной доли? В общем, если Соне что-нибудь понадобится…
Нет, спасибо, Вадим, ничего не понадобится. Все есть. Все хорошо. И гэбэшные соколы не трогали, не вызывали. Телег никаких на работу не присылали. А куда? Из Останкина она ушла. А кому она нужна в своих Люберцах? Нет, никаких телег, обошлось. Телега… Готовь Соню летом. А телегу — зимой.
Она отрывисто, жутковато смеялась, глядя на дачную тропинку, на декабрьские сугробы. Вадим почему-то обиделся, принял все на свой счет. Поднялся, вышел за калитку, сел в машину и уехал. Больше не приезжал.
Соня сама нашла его через три года. Восемьдесят шестой, лето. Эта самая… как ее… А! Перестройка. Смешно. Перестройка.
Соня приехала в Москву, нашла Вадима, позвонила ему, условились о встрече. Сидели в каком-то кооперативном кафе. Надо же, частное кафе, просто Запад какой-то. Кто бы мог подумать?
Решившись, Соня спросила его:
— Вадим…. Ты что-нибудь знаешь о нем? Помоги мне найти его.
— Нет, я его искать не буду, — ответил он сразу, без паузы, очень жестко. Наверное, знал, что Соня будет его об этом просить, он был готов к этому вопросу, он все заранее обдумал. — Я его искать не буду. И ты не ищи. Если он сам тебя не нашел… за три долгих года… Зачем ты будешь его искать, Соня? Зачем?
Это было четырнадцать лет назад. Новый год. Миллениум.
Соня спустилась с последней ступеньки и открыла входную дверь.
Тишина. Безлюдный двор. Свет в окнах. Уже утро? Еще ночь? Вадим сидел в машине, откинувшись на спинку сиденья. Глаза закрыты. Спит?
В восемьдесят седьмом, когда они оба умерли,