Шрифт:
Закладка:
Все вопросы, которые прозаически задавал первый собеседник, я переведу в измерение поэзии.
А поскольку это будут мои стихотворные фантазии – назову их автора местоимением «Я».
А вот поэтические ответы моего партнера я попробую перевести в вербальный уровень, то есть в уровень обычной речи. Итак, посмотрим, что получится теперь.
Я:
Глазам поверить я не смею – (Очень рад видеть.
Как дар небес средь нищих дней. Как дела?)
От этой встречи я немею.
Ты где? Во тьме? Иль средь огней?
СОБЕСЕДНИК:
Я начал писать стихи. Думал – это в шутку. Но ТАК вошел в это, что теперь каждый стих – как кровь горлом.
Не зря Гейне сказал, что если мир раскалывается надвое, то трещина проходит через сердце поэта.
Я:
Так ты отмечен? Это – счастье, (Сходи к врачу)
Когда, как горлом кровь, текут
Стихи. То Вечности участье,
Коль больно – врач. Шутить ли тут!
СОБЕСЕДНИК:
Если бы я только знал, что это так тяжело, то не стал бы пробовать. Оказывается, эта тяжесть, это напряжение – древнее начало. Уже при робких попытках стихосложения в древности поэты поняли, что поэзия – не шутка.
Я:
Мы Вечность пробыли в разлуке… (Как давно начались
Когда ты понял, что – поэт? кровотечения?)
Когда пошел на крестны муки
И стал страдать за целый свет?
СОБЕСЕДНИК:
Я потерял чувство возраста, когда понял, что первыми подлинными людьми искусства были римские гладиаторы.
Каждый выход на сцену для них – игра с судьбой, где решается вопрос жизни и смерти.
И это совсем не то, что свободные актеры Рима, которые читали свои смешные и грустные тексты на турусах – специальных повозках с колесами. Да к тому же на них были маски. Если маска комедийная – играй комедию. Трагедийная – не избежать тебе смерти.
Сегодня умер здесь, а завтра переезжаешь на другую площадь, чтобы и там умереть под аплодисменты толпы.
Я:
Ты понял парадоксы Рима, (Ты не умрешь)
Но то не гибель – вечный круг,
В стихах бытует смерть незримо.
Живи, дыши, пиши, мой друг. (А ты – живи, пиши,
мой друг!)
СОБЕСЕДНИК:
Да, это – не смерть, а судьба. Судьба подлинности. Ибо искусство на планете перепутано с жизнью.
Все, что необходимо делать в жизни, – это искусственность. Искусство же – это и есть подлинная жизнь.
Вот теперь можно вновь вернуться к музыке.
Итак, поэзия – это полпути между вербальностью, то есть когда каждое слово еще понятно и объяснимо, но их сочетание рождает совсем новые чувства и состояния, и невербальностью.
Музыка – высшая форма невербальности.
Или, лучше сказать, вершина невербальности в искусстве.
То есть она не имеет корней в человеческих понятиях, которые можно выразить обычной речью, состоящей из слов, о которых мы договорились между собой на нашей планете для того, чтобы понимать друг друга. Вот с этой точки зрения можно оценить три варианта рассказа о Человеке.
Первый, где я старался использовать самые эмоциональные понятия и слова вербального мира. И мы, вполне вероятно, осознали, СКОЛЬ УНИКАЛЕН ЧЕЛОВЕК!
Второй вариант – поэтический. Стих Державина скрывает в себе намного больше, чем просто сочетание слов. Ибо за каждым словом, фразой существует целое понятие, а за каждым предложением – образ. И в нашем сознании появляется не только ваш сосед, но миллионы, даже миллиарды людей – соседи по планете. Ибо Державин рассуждает не об одном конкретном человеке, а о человечестве.
Третий. Когда мы слушали Бетховена, то оказались вне всяких слов, вне всяких понятий и вне всяких суждений. Эта музыка уже представляет Человечество во Вселенной. Это и вы, и сидящий напротив вас, и Бетховен, и вся поэзия, и вся история цивилизации. Но заметьте, чем больше я пишу,
ТЕМ ДАЛЬШЕ МЫ ОТ САМОЙ МУЗЫКИ, ИБО МУЗЫКА − ПРЕВЫШЕ ЛЮБЫХ СУЖДЕНИЙ, ЛЮБЫХ СТИХОВ, ЛЮБЫХ ПОНЯТИЙ.
Где же и в чем корни музыки? Можно ли ее, музыку, объяснить?
Вот здесь-то и начинается самое невероятное.
Послушайте вторую часть Четвертого фортепианного концерта Бетховена…
О чем эта музыка?
Для музыканта, играющего ее, – вопрос, мягко говоря, странный. Потому что всякая попытка описать этот музыкальный диалог словами моментально уменьшит выразительную силу музыки. Заметьте, не уничтожит, а уменьшит.
А раз все-таки не уничтожит, то мы (робко) попробуем найти словесный эквивалент того, что происходит в музыке. Сначала на вербальном уровне.
В этой музыке – два героя.
Фортепиано – человек, а оркестр – внечеловеческая сила.
Фортепиано молит о чем-то, но оркестр неумолим.
Что это?
Противостояние жизни и смерти? Мольба человека о бессмертии? Необратимость времени?
Некоторые исследователи считают, что фортепиано – это Орфей, который молит бога смерти Аида вернуть из царства мертвых его любовь – Эвридику.
Другие говорят, что это – мольба человечества, обращенная к Мойрам – богиням судьбы, которые ткут нить человеческих жизней. Как только нить обрывается – человек умирает.
Третьи утверждают, что перед нами – извечный конфликт человека и общества.
Человек – уникален, а общество стремится погубить человеческую неповторимость, поставить человека в ряд, чтобы было легче им управлять.
Четвертые полагают, что в этой музыке – попытка выразить хрупкость человека перед Необъятным.
Пятые могут обсуждать конкретную судьбу самого Бетховена, который уже в самом начале своего творческого пути начал глохнуть. И музыка – не что иное, как разговор Бетховена с неумолимой Судьбой. Даже не столько разговор, сколько мольба.
Но какие бы предположения ни высказывались – все они будут ничтожны перед самой музыкой, ибо чувство всегда больше, чем слово, его обозначающее.
Итак,
Музыка – это чувство.
Но и не только.
Музыка – это пластика.
Когда вы видите Миланский собор, то, пытаясь выразить впечатление от его воздействия на вас, сможете сказать что-нибудь в стиле: «О-о-о! Какая красота!»
Но эта фраза в отношении собора ничего не объясняет. Вы никак не можете на вербальном уровне передать, пересказать, как выглядит собор, тому, кто его не видел. Вы можете говорить о вашем потрясении собором, но это не только не несет информации, но и вызывает огорчение у того, кто не был в Милане и не видел собора.
Ведь то же самое вы можете сказать, глядя на невиданный собор в Севилье.
Вся беда и заключается как раз в том, что одинаковость фраз – не ваша вина,