Шрифт:
Закладка:
— Разве? — удивилась она. — Что же тут трудного?
— Работаю, — сказал он.
Она помолчала, и так, молча, проехали они бульвар, и уже завиднелась вокзальная башня с часами.
— Ты думаешь, Боб, — сказала Шабанова, — если человек капитально отдается работе и, кроме работы, не признает ничего — это положительный тип? Мы когда-то по наивности считали: да! Нет, Боб, это, элементарно говоря, неполноценная личность. Будет, конечно, тянуть за семерых, и такие нужны, пока мы еще не в будущем, и ценятся. Но лично я считаю, что это отрицательный тип. Не мой идеал, Боб.
— Не твой, — сказал он.
Белые цветы мелькали за оградой сквера. «Волга» обогнула сквер и подкатила к вокзальному подъезду.
Он расплатился, взял ее чемодан, а когда шли туннелем, она стала совать ему деньги, и чуть было не поругались. «Чем ты живешь? Копейками?» — хотел он спросить, но не спросил.
Поезд был уже подан, пошли по перрону, на полпути от вагона Шабанова раскрыла сумку, достала оттуда сложенный вдвое листок.
— Между прочим, Боб… Все-таки меня затянуло в этот «Янтарь». Оно, может, и не между прочим, но смотри уж сам. Справочка… — протянула она листок. — За подписью и печатью. Девятнадцатого декабря «Янтарь» был закрыт: санитарный день.
Словно бы не доверяя ее словам, Кручинин сам прочел и еще повертел в руках листок, словно бы не доверяя и ему. Но, увы, черным по белому… Черным по белому: кусты в сквере, и на черных кустах — белые цветы. Полезла чушь в голову.
— Значит, он соврал, — сказал Кручинин. — Странно!
— Конечно, сбрехал! — захлопнула сумку Шабанова. — Но ты говоришь, это ничего не меняет?
Они стояли посреди перрона.
— Как не меняет! — с досадой сказал Кручинин. — Меняет! Вранье не может ничего не менять.
Они пошли к вагону.
И, словно бы оправдываясь перед Кручининым, Шабанова сказала:
— А вспомни, как было с Ярым.
Да, было. Но там была причина. Тут ничего подобного представить себе Кручинин не мог. За тем обманом крылось старое бремя круговой поруки, за этим — либо недоразумение, пустяк, нелепица, либо что-то серьезное, способное повернуть ход расследования вспять.
В купе уже сидели двое, курили.
— А ну, молодежь, дымить — в коридор! — скомандовала Шабанова. — А я воздержусь, — швырнула она пачку сигарет на столик. — Чтобы тебя не соблазнять. Присядем?
Он сел по эту сторону столика, она — по ту; ее непривычная сумрачность как будто порассеялась.
— Главное, подготовь Ехичеву, с ней разговор — напоследок, — сказал он. — Сперва: стройуправление, соседи. Свидетельница номер один! Поосторожней. Не вывести бы ее сразу из строя.
— Кому ты говоришь! — обиделась Шабанова.
И правда. Кому он говорит! Женщине с женщиной — всегда легче.
— Главное, Аля, связи. Отпуск. Когда кончается, куда собирался, почему очутился у нас. Ну, и Подгородецкий — это попутно.
Облокотившись на столик, глядя в окошко, за которым туманно светили фонари пустынного перрона, она спросила:
— Ты думаешь, к Подгородецкому придется вернуться?
Мы рождены не для того, чтобы возвращаться. Кто это сказал? Мосьяков? Снова полезла в голову чушь. Худо будет, подумал Кручинин, если придется возвращаться. Престиж? Какой там, к черту, престиж! — лабиринт. Называется, по горячим следам? Шабановой он ничего не ответил.
Решительным движением руки она смела что-то мешающее ей со столика:
— Ну, иди. А то завезу тебя в Ярославль.
Посматривая на пустынный перрон, он буркнул:
— А я бы не отказался.
Они будто ждали чего-то, сидели за столиком — но чего? Кого? Проводницы, которая пройдет по вагону и велит провожающим убираться? Пассажиров было немного, провожающих — и того меньше. Поезд был поздний, ночной, деловой — без прощальных букетов и прощальных объятий.
— Ты не находишь, — спросила она строго, по-деловому, — что у нас, Боб, с тобой что-то опять вроде бы начинается?
— У нас? — переспросил он. — Или у меня?
У нее это разве когда-нибудь начиналось?
— Ну, у тебя, — раздраженно поправилась она. — Ты не находишь?
— У меня это продолжается, — ответил он. — И ты это знаешь.
Она нащупала пачку на столике, вытащила сигарету.
— Я? Брось, Боб! Откуда же мне знать? — Курить она не собиралась, но закурила. — Я и тебя не знаю как следует быть. Я и в институте как следует быть тебя не знала. Теперь узнаю понемногу, но сколько прошло? Чепуха!
— Испытательный срок? — спросил он горько. — Кстати, у тебя срок окончился, а в том, что подразумеваю, его не бывает!
— Положим! — возразила она, растаптывая горстку пепла на полу.
— Ну, тогда это совсем не то, что подразумеваю, — сказал он.
Она курила жадно, нервно, пепел сыпался на пол.
— Возможно, и не то, Боб, — поморщилась она. — А если ты ищешь именного т о г о, — подчеркнула, — то его пока нет. Его нет, понимаешь? И при всем уважении к тебе искусственно создать это я не могу. Понимаешь? Ты один, я одна — вот и весь прецедент. Мы можем попробовать, как это у нас получится вместе, но я сильно сомневаюсь, чтобы получилось. Если тебе это очень нужно, необходимо и ты без этого не можешь, мы можем попробовать. На откровенность, Боб! — прибавила она строго. — Подумай!
Она говорила о нем. А о себе? О себе уже сказала? То ли прицепили электровоз, то ли поезд трогался: дернуло.
— На моих еще пять минут, — сказал он.
— Иди, Боб, иди, — поторопила она его.
Вдвоем, друг за дружкой, они прошли по коридору в тамбур, а там, как обычно, теснились отъезжающие, и в этой тесноте она поспешно пожала его руку и как бы подтолкнула к выходу.
Он спрыгнул с подножки и, оборотясь, помахал ей, стоящей в тамбуре.
— Иди, Боб, иди! — И она помахала ему.
Он пошел той же дорогой — через вокзальный туннель, ощущая в себе ликующую пустоту, которая время от времени заполнялась безотчетным унынием. Он механически отмечал эти смены, как и все, что попадалось ему на глаза: трещинку в стене, брошенный у входа окурок, пятнышко сырости на потолке, световые указатели поездов и потом, когда поднялся наверх, — темноту ресторана за стеклянной дверью, ночную просторность билетного зала, пустынность у камер хранения — всю эту трассу недавних поисков, увенчавшихся успехом. Хотя бы тут не промазали, подумал он, попадание точное, Ехичев Степан Тимофеевич, Ярославль, Шабанова дня за три управится, мы можем попробовать, но сильно сомневаюсь. Это впервые такой разговор, подумал он, и никто ее не принуждал, не просил, не умолял, она — сама, это впервые. Сомнения, колебания — все лучше, чем безразличие, подумал он. Это было невероятно — то, что она сказала, но и позорно для